— И мы — как эта телега…
Ханка очнулась. Кто это сказал? Хаим-Мойше? Или ей послышалось? Во всяком случае, не похоже, что он. Он о чем-то задумался, глубоко задумался.
Они брели по безлюдным, нераспаханным полям, брели просто так, без цели. Попали на засеянное поле, где зеленели молодые колосья, а среди них петляла тропинка. Она вела к далекому лесу, который лет восемь назад вырубили, но теперь уже подросли молодые деревца. Старые пни защищают их, и никто-никто не может там проехать.
Около леса они присели отдохнуть на зеленом пригорке. Сидели и слушали, как стрекочут в траве кузнечики.
— Хаим-Мойше…
Ей было трудно говорить. Он взял ее за руку, ласково посмотрел на нее, и она увидела, что в глубине его глаз что-то таится, прячется за дерзкими, веселыми огоньками. И ей вновь показалось, что он давно знает все, что она хочет ему сказать. Как будто когда-то давно-давно они уже сидели на этом пригорке, и она все ему сказала. Но сейчас она скажет еще вот что:
«Вы хороший… И ей сейчас хорошо, хорошо от всего, даже несмотря на то что у Мотика нет мамы… Так странно!.. Она только хотела сказать, что ничего от него не требует… Она плачет… Да нет, ничего… Это ничего, что она плачет. Просто вспомнила Мейлаха… Вот…»
И в глазах — целое море счастья.
Всю дорогу, когда Хаим-Мойше провожал ее домой, она молчала. Она не спрашивала, когда они снова увидятся. Главное, что теперь у нее есть не только маленький Мотик, — этим жарким летом у нее началась новая, настоящая жизнь. Никогда еще ей не было так хорошо.
По дороге в лес Хаим-Мойше думал о ней и ее новой жизни, думал о ней, когда вернулся в старый город и отыскал агента Залкера в комнате Прегера. Он думал — что было бы, если бы он, Хаим-Мойше, пошел сейчас к Ханке и поговорил с ней открыто, как с Мейлахом? Что было бы, если бы в доме Ойзера Любера вдруг зазвонил колокольчик на парадной двери и Ханка увидела, что это он, Хаим-Мойше?
Но на самом деле он был в старом городе, в доме с низким потолком, и видел перед собой пьяных людей и бутылки разной величины, полные и пустые. Бутылочные горлышки торчат над столом в беспорядке, как в кабаке, а сверху качаются покрасневшие лица и бледные лица. Один держит на коленях гармонь, другой, юркий, жилистый, в узких лаковых сапогах, орет на долговязого портного с виновато бегающими глазами:
— Так пошел и привел сию минуту! Понял, сука, что тебе говорят?
Он ударил стаканом по столу, расплескал водку. Портной лениво поскреб в затылке и вышел.
— Кто здесь Залкер из Берижинца? — спросил Хаим-Мойше.
С места поднялся тот самый, низкорослый в лаковых сапогах, который стукнул стаканом по столу.
— Я. Насчет инвентаря и лекарств, верно?
— Да.
— Это Прегер: лучшая выпивка в городе, чтоб я так жил… Не бойтесь, пане, садитесь… У нас тут все по-простому. Налить капельку?
Тотчас наполнили чью-то рюмку, даже не сполоснув ее, и потянулись к нему стаканами.
— Лехаим!
— Ваше здоровье!
— И пусть лопнут все благородные и уважаемые хозяева в Ракитном!
— Пейте!
Плосконосый оборотень сразу смекнул, что это не ему. Он тихонько кашлянул, пригладил длинными пальцами волоски на подбородке и вместе с табуреткой немного отодвинулся от стола. Он почувствовал, что отошел на второй план. Нажал на кнопки всеми пальцами одновременно, свел планки, выпустил из инструмента воздух и замер.
— А вы в некотором роде революционер, а?
— Революционер?
Хаиму-Мойше пришлось глотнуть из рюмки. Отпив, он повернулся к Прегеру: «Нет. Он и сам не знает. Может, когда-то, в прошлом…»
— Да вы не стесняйтесь, пане! — Залкер вытянул под столом ноги в узких сапожках и откинулся на спинку стула.
«Хе-хе! Вот у него, Залкера, есть младший братишка, тоже революционер. Все мотается где-то между Херсоном и Николаевом. Парень — хват. Так вот, встречает он как-то братца в Одессе, просто случайно встречает на улице и спрашивает:
— Что новенького, Йойна?