– Это грех, – коротко сказала она сквозь зубы, когда Марина сообщила ей о своем решении, и эта тема еще долго не обсуждалась, так и повиснув над их обеденным столом душным, плотным, громоздким облаком, которое на время рассеяло только то, что поступила Марина не куда-нибудь, а в МГУ.
Возможно, мама была права – опять. Учиться оказалось скучно, а истории о профессиональных случаях, завязанных на перерывании грязного белья, вызывали гадливость. Возможно, если бы среди Марининых одногруппников было больше людей, действительно горящих журналистикой, или если бы их группа была более дружной, или если бы она все же удержалась в МГУ…
Она не призналась бы в этом маме, но пары, занятые обсуждением политических игр или личной жизни знаменитостей, о которых до учебы она ничего не знала, действительно вызывали ощущение греха. Грех пах затхлостью и пылью – в аудиториях, в железных шкафах хранились кипы пожелтевших бумаг, в верхней части досок никогда не стирались меловая пыль и петельки слов, на плафонах парила невесомая паутина, со стен облетала побелка.
Она вспоминала коридоры главного здания МГУ. Дубовые панели и мраморные лестницы, запах выпечки из столовой. Больше всего ее поразили студенты в домашних штанах и тапочках, сновавшие по первому этажу. Вспоминая их домашний, невозмутимый, хозяйский вид, она мечтала побывать в общежитии главного здания.
Ей представлялись комнатки со стенами нежных цветов, разноцветными плакатами над кроватями и запахами духов и ароматного мыла – в духе кампусов из иностранных сериалов, которые она иногда смотрела, когда мамы не было дома. Обитатели комнаток учились, пели под гитару, хихикали перед сном и пекли блинчики на весь этаж по воскресеньям. Втайне она мечтала жить там – и никогда не появляться в своем старом районе.
Их с мамой квартира с кружевными салфеточками, фарфором за стеклом и запахом ладана больше как будто не существовала – или существовала, но где-то в другой реальности, в которой мама была довольна и счастлива в собственном мирке, и для этого счастья не требовалось Маринино присутствие.
Она знала, что эти мечты тщетны. Даже если бы ей удалось сразу поступить в МГУ, ей бы не полагалось общежитие. Его выделяли жителям других городов, а не москвичам, даже живущим очень далеко от университета.
Иногда она думала, что так и не смогла полюбить свой институт не потому, что он был особенно плох. Вспоминая учебу, она понимала, что за несколько лет ей встретились и преподаватели, любившие свой предмет, и люди, с которыми можно было подружиться. Не все лекции были скучны, а семинары – унылы.
Возможная правда заключалась в том, что она так и не полюбила свой институт потому, что никогда не переставала сравнивать его с МГУ – не реальным МГУ, а гораздо более непобедимым, – тем, что существовал только в ее фантазиях. Этот воображаемый университет был средоточием всех самых прекрасных мечтаний юности. Он пах блинчиками, чернилами и духами – и у пропахшего пылью реального института не было против него ни единого шанса.
После появления Ани она просто смирилась с тем, что получила. Когда Марина поняла, что не сможет положиться на Максима и что МГУ придется оставить, она решила: ничего. Это может быть чем-то, что стоит просто переждать, чтобы потом, за пределами кокона, наконец началась настоящая жизнь.
Она училась без радости и желания, а дома ее ждали Аня и мать.
Так вот, тот день. Они сидели на кухне, за столом, – или нет, это она сидела за столом. Аня сидела на кухонной столешнице, опершись одной ногой в полосатом носке в подоконник. Именно так, как сидела она сама с сигаретой в руках теперь, когда Ани не было дома. Это оказалось удобным – но тогда ее бесило, жутко бесило, когда Аня так садилась. Но в тот день она терпела – потому что это был первый день летних каникул, и скоро они должны были отправиться на море вдвоем. Они ездили на море каждый год, на один и тот же курорт, в один и тот же отель, – с тех пор как Ане исполнилось семь и они перестали на время отпуска выезжать на мамину дачу, неухоженную, диковатую. Рядом с дачей, в паре километров от поселка, построили завод, и широкое загородное небо, несмотря на все протесты местных и дачников, затягивало теперь серым и черным по понедельникам и четвергам.
На море не было места черному, серому. Белые платья, золотисто-соломенные широкополые шляпы, алые цветы в волосах, бирюзовые восхищенные взгляды. «Это правда ваша дочка? Шутите? Я думал, вы сестры. Есть планы на вечер?»
Отдых бывал очень приятным, если Аня соглашалась играть свою роль. Марина так и подумала – «свою роль», и на мгновение замерла, пытаясь понять, что именно имела в виду. Как бы сама Аня охарактеризовала эту роль, спроси ее кто-то? Роль довольной жизнью дочки? «Мама, я лягу спать пораньше, ты иди». Роль дочки-подружки, дочки-аксессуара? «Какая у тебя красивая мама. Держу пари, ты ее обожаешь». Она улыбалась, скучающе чертила пальцем по песку и потягивала Маринин алкогольный мохито сразу из двух разноцветных трубочек. В памяти эта картина была очень набоковской, бледной, нарисованной как будто поверх размазанной по бумаге капли воды… Но на самом деле томность и лень, кажется, дорисовало ее воображение. Марина никогда не боялась, что кто-то из курортных знакомых окажется гумбертообразным. Почему? Разве не этого она должна была бояться в первую очередь, как любая нормальная мать? Возможно. В любом случае – теперь можно было это признать – ей всегда казалось, что дочкины медвежья угловатость и черноглазый мрачный взгляд должны были отпугнуть любого. И – если копнуть глубже – не думала ли она о том, что сама выглядела лучше на фоне этой неуклюжести? Так глубоко заглянуть она была не готова даже теперь.