Выбрать главу

— Хорошо.

— Нехорошо, — поправил я.

— Лучше, чем могло быть, — сказал он. — Основные силы вышли без потерь. Ты держал три часа.

— Трое часов и четверо, — сказал я.

Рябов смотрел на меня.

— Ты всегда так считаешь.

— Всегда.

Он не стал спорить. Просто кивнул и пошёл к своим.

Я отошёл в сторону, достал тетрадь. Записал два имени — убитые в этот день. Потом закрыл.

Двадцать три имени к июню. Я не перечитывал — просто знал, что их двадцать три. Это число жило отдельно, как факт, с которым живёшь и к которому не привыкаешь.

Огурцов подошёл, сел рядом. Смотрел на тетрадь — молча. Он уже знал, что я делаю с ней после боя, и не спрашивал. Просто был рядом.

Это тоже что-то значило.

Мы отходили дальше на восток. Дни стали похожи один на другой: рубеж, удар, отход, следующий рубеж. Немцы шли быстро — слишком быстро для того, чтобы думать о чём-то, кроме следующего часа.

Петров командовал ротой в соседнем подразделении — я видел его иногда, когда наши пути пересекались у переправ или на привалах. Он работал самостоятельно, без надзора. Я намеренно не подходил. Не потому что не хотел — потому что это было правильно. Если подойти — он начнёт ориентироваться на меня, а не на себя. Пусть работает сам. Пусть ошибается и исправляет. Это единственный способ стать по-настоящему.

Один раз он посмотрел в мою сторону с расстояния метров тридцати. Я смотрел в другую сторону. Не потому что не заметил — потому что заметил и решил: не сейчас.

Дёмин в эти дни показал себя именно так, как я предполагал. В сложных ситуациях — надёжный. Не блестящий, не быстрый — надёжный. Там, где другие теряли ориентир, Дёмин делал следующее необходимое действие. Это редкое качество и ценное.

Кулик держал своё отделение плотно — люди шли как один организм, без разрывов. Тарасов работал осторожнее, чем раньше — осколок в Петрово его изменил, как Огурцов и предсказывал. Он больше не торопился. Иногда я думал: может, немного слишком осторожен. Но лучше так, чем как раньше.

К концу мая тетрадь весила иначе, чем в начале года. Не физически — она была тонкая. Но я знал, что в ней, и это знание имело вес.

Рябов однажды вечером, на привале у реки, спросил:

— Ты записываешь каждого?

— Каждого убитого из своих, — сказал я.

— Зачем?

— Ты спрашивал раньше.

— Спрашиваю снова.

Я думал секунду.

— Потому что если не записать — они исчезнут быстрее, чем должны, — сказал я. — Не из памяти сразу. Но постепенно. Имена начнут путаться, лица — смешиваться. Это нормально для головы — она так защищается. Но это неправильно.

— Для кого неправильно?

— Для них, — сказал я. — Они существовали. Они должны продолжать существовать хотя бы в тетради.

Рябов молчал долго.

— Зуев говорил что-то похожее, — сказал он наконец.

— Зуев говорил: то, что не записано — не существует. Я думаю примерно то же самое.

— Ты был с ним близко?

— С Зуевым? — Я думал. — Не близко в обычном смысле. Он меня раздражал первое время. Потом перестал. Потом — стало понятно, что он видит правильно.

— И погиб.

— И погиб.

Рябов смотрел на воду. Река текла тихо — маленькая, летняя, ей не было дела до отступления и до немцев.

— Ларин, — сказал он.

— Да.

— Сколько в тетради?

— Двадцать три.

— С июня сорок первого.

— С июня.

— Это немного, — сказал он. — Для двенадцати месяцев арьергардных боёв, пущи, Ржева, Харькова — это немного.

— Это двадцать три человека, — сказал я.

— Я не умаляю, — сказал он. — Я говорю: ты бережёшь людей. Лучше, чем большинство командиров, которых я видел.

— Иногда не берегу.

— Иногда нельзя уберечь, — поправил он. — Это разные вещи. Ты знаешь разницу.

Я знал. Знал и то, что сказать Рябову в ответ нечего — он был прав в своей логике, и эта логика не отменяла двадцать три имени, но и не противоречила им. Просто — оба факта существовали рядом.

Мы сидели молча ещё долго. Это было хорошее молчание — то, которое бывает между людьми, когда всё нужное уже сказано и незачем добавлять.

Потом Рябов встал.

— Завтра снова двигаемся, — сказал он.

— Знаю.

— Спокойной ночи, Ларин.

— Спокойной.

Он ушёл.

Я ещё немного сидел у реки. Думал о том, что тетрадь — это не только память о мёртвых. Это ещё и способ считать. Если считаешь — не привыкаешь. Если не привыкаешь — каждая следующая потеря остаётся отдельной, не сливается с предыдущими в общий фон.

Это больно. Но это правильно.