Огурцов ездил со мной. Вечерами он иногда спрашивал: — Серёж. — Я. — Что там.
«Там» было Варшавой. Я знал новости из сводок, которые Малинин иногда показывал. Немцы давили. Поляки держались. Медленно сдавали квартал за кварталом.
— Держатся пока. — Хорошо. — Хорошо — что держатся. Плохо — что одни. — Да.
Больше мы об этом не говорили. Не потому что не думали — потому что слова здесь не помогали.
В середине августа я выехал к Бережному.
Двадцать восьмой корпус стоял севернее основной позиции. Бережной принял меня как всегда — просто, без церемоний.
— Серёжа. — Бережной. — Давно не виделись. — С июня.
Мы сели у него в штабной избе. Бережной заварил чай — сам, без денщика.
— Серёжа. — Я. — Ты о Варшаве думаешь.
Я посмотрел на него.
— Думаю. — Я тоже. Мои польские части — у меня в корпусе есть один польский полк — они рвутся туда. Я их держу. Это тяжело. — Держишь — правильно. — Правильно по приказу. Не правильно по совести. — Я знаю это чувство.
Бережной держал кружку двумя руками. Смотрел в чай.
— Серёжа. — Я. — Ты можешь объяснить мне, почему мы стоим.
Я думал. Бережной не спрашивал официальную версию — он её знал. Он спрашивал мою версию. Именно мою.
— Бережной. Я могу объяснить политически. Но ты это сам понимаешь. — Политически — понимаю. По-человечески — нет. — По-человечески я тоже не понимаю. По-человечески это неправильно. — И? — И — так бывает. Война не всегда делается по-человечески. — Ты это принял. — Я это не принял. Я это несу. — Это разное. — Это разное.
Бережной кивнул.
— Спасибо. — За что. — За честность.
Мы помолчали.
— Серёжа. — Я. — Польский полк. Можно я их выпущу к Висле — не в Варшаву, просто к реке. Пусть стоят, смотрят на другой берег. Им важно быть рядом, насколько можно. — Это твоё решение, Бережной. — Ты не возражаешь. — Я не возражаю. Это правильно по-человечески. — По-военному? — По-военному — нейтрально. Они у реки, это разведывательная позиция. Формально — норма. — Тогда выпущу.
Он встал, пошёл к телефону.
Я смотрел в окно. Август. Тепло. Где-то там, за рекой — Варшава горит.
Я не мог этого изменить.
Мог только сидеть у Бережного и пить чай.
В конце августа я съездил к ещё двум семьям.
Одна — во Владимирской области, вдова сержанта из Бекетовки, который погиб под Курском. Другая — в Тамбовской, мать рядового, которого я записал ещё в декабре сорок первого.
Это была уже привычная работа. Приехать, рассказать, показать запись в тетради, написать описание могилы, оставить адрес. Вдова во Владимирской плакала. Мать в Тамбовской не плакала — только держала тетрадь с именем сына, смотрела.
Огурцов с каждым разом входил в эту работу уверенней. Он уже не ждал моего сигнала — сам подходил к хозяйке, сам начинал разговор про быт, про деревню, давал ей время привыкнуть к присутствию чужих людей в доме, прежде чем я говорил о главном.
На обратной дороге от тамбовской матери Огурцов сказал: — Серёж. — Я. — Я думаю об этих поездках. — О чём думаешь. — О том, что мы привозим им — не утешение. — А что. — Конкретность. Они до нас жили с похоронкой, которая говорит «пал смертью храбрых». Это — ничто. Мы привозим — дату, место, как было. Это — что-то. — Это больше, чем «что-то». — Может. Но — не утешение. Утешения нет. — Нет. — Тогда — конкретность лучше. — Лучше.
Дубов вёл. Дорога тянулась через поля. Август кончался.
Варшава всё ещё держалась.
Второго октября Варшава капитулировала.
Я узнал из сводки, которую Малинин положил мне на стол утром.
Читал короткую строчку. Потом ещё раз.
Потом положил на стол и вышел на улицу.
Огурцов вышел следом.
Мы стояли у штабного забора. Утро, прохладно, октябрь.
— Серёж. — Я. — Всё. — Всё. — Сколько. — По сводке — не написано. Я знаю из того, что знаю: около двухсот тысяч. — Это — город. — Это — целый город.
Огурцов молчал.
— Серёж. — Я. — Ты два месяца нёс это. — Нёс. — Отпусти сейчас. — Уже отпускаю. — Хорошо.
Мы стояли ещё немного. Потом я сказал: — Сёма. — Я. — Пойдём работать. — Пойдём.
Мы вернулись внутрь.
В тетради не было имён из Варшавы. Я не мог их записать — я не знал их. Это было тяжелее всего. Двести тысяч без имён в моей тетради. Они лежали там просто числом — и даже числа на странице не было.
Я открыл тетрадь. На чистой странице написал одно:
«Варшава. Август — октябрь 1944. Около двухсот тысяч человек. Их имён я не знаю. Помню.»
Закрыл тетрадь.
Это было всё, что я мог.
В октябре меня перевели.
Жуков сказал сам — коротко, в кабинете, без предисловий: — Ларин. С первого ноября — 1-й Белорусский фронт, штаб. Под Берлин идём весной. Вы там нужны. — Так точно. — Огурцов с вами. — С Огурцовым. — Хорошо.