Я посмотрел на него.
— Сёма. — Я. — Ты это говоришь с сорок второго года. — Говорю. Потому что правда. — Знаю.
Мы стояли. Польская улица, декабрь сорок четвёртого. Последний военный год начался сорок минут назад.
— Сёма. — Я. — Спокойной ночи. — Спокойной.
Мы вошли.
Глава 12
Двенадцатого января в восемь утра началась артиллерийская подготовка Висло-Одерской.
Я был в штабе. Смотрел на карту.
Это была другая операция, чем Багратион. Не потому что меньше — она была по масштабу примерно сопоставимой. А потому что я её чувствовал иначе. В Багратионе я три недели работал с дивизиями, я знал каждую точку на карте изнутри. В Висло-Одерской моя работа была другой — менее интенсивной в дивизиях, более аналитической на уровне штаба. Меньше «поедем к Стешенко», больше «напишем Малинину».
Это меняло, как я смотрел на карту. Я смотрел как наблюдатель. Не как участник.
К полудню пришли первые сводки. Прорыв сразу на нескольких направлениях — глубокий, быстрый. Немцы не успевали закрывать бреши. Наши дивизии шли вперёд.
Малинин смотрел на карту рядом.
— Ларин. — Да. — Как вам. — Стыки держат. Я смотрю уже три часа. Ни одного разрыва координации на этих сводках. — Это значит? — Это значит, что инструкции сработали.
Малинин кивнул.
— Ваши инструкции. — Наши. Я предложил, Жуков подписал, Малинин оформил, командиры внедрили. — Вы скромничаете. — Нет. Это правда коллективное.
Малинин посмотрел.
— Ларин. — Да. — Я скажу вам одно наблюдение. — Слушаю. — Три года назад вы единственный, кто думал о стыках как о системной проблеме. Сейчас — каждый командир полка думает об этом сам. — Это было моей целью. — Я знаю. Цель достигнута.
Я смотрел на карту.
Цель достигнута.
Это было просто, как констатация — никакого торжества, никакого облегчения. Просто факт. Стыки держат. Командиры думают сами. Мне не звонят за советом в четыре утра — потому что не нужно.
Это было то, к чему я шёл с декабря сорок второго.
К вечеру первого дня прорыв был подтверждён на ширину двести километров.
Это был размах, которого не было ни в Багратионе, ни в Корсунь-Шевченковском. Вся немецкая оборона на польском направлении рассыпалась в первые двенадцать часов.
Жуков на вечернем совещании был краток: — Темп держать. Не останавливаться. До Одера — за две недели.
Все вышли.
Я остался у карты ещё немного. Огурцов за спиной молчал.
— Сёма. — Я. — Они идут сами. — Да. — Без меня. — Без тебя. — Это правильно. — Это правильно.
Помолчали.
— Серёж. — Я. — Это — то, что ты говорил три года. Что метод должен работать без тебя. — Говорил. — Вот он работает. — Работает. — Как тебе. — Хорошо. — Это «хорошо» или «хорошо, но странно». — Хорошо, но странно. — Почему странно. — Потому что я привык быть нужным каждый день. Сейчас — нужен, но меньше. Это другое ощущение. — К нему нужно привыкнуть. — Привыкну. — Быстро привыкнешь. — Почему быстро. — Потому что в этом — свобода. Ты впервые за три года можешь не думать только о том, как армия координируется. Можешь думать о другом. — О чём. — Не знаю. Сам решишь.
Я думал.
— Сёма. — Я. — Ты говоришь про то, что после войны. — Не только. Прямо сейчас. — Прямо сейчас — ещё есть Берлин. — Берлин есть. Но до него — несколько месяцев. Это время. — Что делать с этим временем. — Ездить к семьям. Это твоя вторая работа. — Да. — Вот и езди.
Это было — типичное огурцовское. Простое, точное, без лишнего.
В следующие две недели я ездил.
Не по дивизиям — к семьям. Малинин, когда я ему сказал о плане, кивнул без возражений. «Операция идёт сама. Вы нужны мне здесь по вечерам для анализа. Днём — свободны».
Это был новый режим. Утром — сводки с Малининым. Потом — дорога. Вечером — анализ и отчёт. Ночью — в следующее место.
За две недели я доехал до пяти семей.
Одна — в Мазовецком воеводстве, польская семья, мать польского солдата, который воевал в нашем составе и погиб под Минском. Это была первая польская семья. Огурцов со мной, язык барьером — мать говорила по-польски, я по-русски, понимали примерно половину. Но — понимали главное.
— Пани. — Слушаю. — Ваш сын Юзеф Ковальский погиб второго июля, под Минском. Я был там. Я его видел.
Это было не совсем правда — я его видел в списке, не лично. Но — в списке, который мне дал Бережной, стоял Ковальский. Бережной сказал о нём: «шёл в разведке, не вернулся».
Мать слушала. Кивала. Плакала тихо. Потом спросила — через Дубова, который немного понимал польский: