— Значит, научился?
— Начал учиться, — поправил я. — Это разные вещи.
— Разные, — согласился он. — Но всё равно. — И замолчал опять, как будто сказал что-то важное и теперь давал этому важному отстояться.
Я нёс ящик и думал о пленных. Один из них — тот, что из кузова, со сквозным ранением в бок — шёл медленно, опирался на Фомина. Фомин держал его, смотрел прямо, лицо непроницаемое. Деревянко шёл рядом с контуженным — тот уже оклемался, шёл сам, смотрел под ноги.
Я не знал ещё, что с ними делать. Отпустить — значит навести. Держать — это ответственность. Допросить — нужно, это информация.
Разберёмся в лагере.
Я думал о Капустине — как он отреагирует на пленных. Скорее всего правильно. Он всегда реагировал правильно — принимал факты, думал, решал.
Четыре километра кончились неожиданно — как всегда, когда идёшь с грузом. Лагерь появился из-за ельника, и я услышал голоса — наши, живые, спокойные.
Капустин вышел навстречу.
Увидел ящики, увидел пленных. Посмотрел на меня.
— Без потерь? — спросил он.
— Без потерь.
Он посмотрел на ящики ещё раз. На пленных. На усталые лица отделения.
— Хорошая работа, — сказал он.
Просто. Без лишнего.
Этого было достаточно.
Вечером я допрашивал пленных.
Первый — раненый, Вальтер Кресс, двадцать два года, рядовой, 45-й пехотный полк. Из Мюнхена. На вопросы отвечал осторожно — не грубил, не молчал, но давал минимум.
Второй — контуженный, Ганс Меллер, двадцать шесть лет, капрал, тот же полк. Из Дрездена. Этот разговаривал охотнее — или контузия ещё не прошла, или характер такой.
Меллер сказал: их полк идёт на Бобруйск. Штаб дивизии — в Барановичах. Русских в лесах много — дивизия получила приказ не входить в леса без бронетехники. Зачистку планируют позже, когда фронт стабилизируется.
Позже — это хорошо. Значит, у нас есть время.
Я записал в тетрадь. Отдал Капустину.
Он читал молча. Потом поднял взгляд.
— Что с ними делаем?
— Пока держим, — сказал я. — Раненый — лечим, иначе смысл брать живыми теряется. Когда поправится — можно отпустить. С условием.
— С каким условием?
— Что они уйдут в западную сторону и не будут сообщать о нашем местоположении. Обеспечить это нельзя, конечно. Но они поймут: если придут сюда с ротой — мы уйдём, а они останутся объяснять командованию, как попали в плен и что рассказали.
— Это называется отпустить под честное слово, — сказал Капустин.
— Примерно, — сказал я.
— Ты веришь в честное слово немцев?
— Не особо, — сказал я честно. — Но других вариантов нет, которые мне нравятся больше.
Он думал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Пока держим.
Я вышел из-под ели, где мы сидели с Капустиным. Лагерь жил вечерней жизнью — люди ели, кто-то чинил обувь, кто-то чистил оружие. Харченко разобрал пулемёт и смазывал по частям, аккуратно, как механик со стажем.
Я остановился, смотрел на всё это.
Восемь дней назад я лёг на даче в Раменском и взялся за провод. Восемь дней назад у меня был гнилой забор и пенсия.
Сейчас — сорок восемь человек, два трофейных грузовика на дне нашего счёта, семь ящиков своих патронов, медикаменты, еда. И лес — большой, густой, не немецкий.
Ещё не наш — но уже не немецкий.
Я лёг у корня большого дуба, закрыл глаза.
Где-то в кронах ветер трогал ветки — тихо, методично. Лес разговаривал сам с собой на своём языке, которому миллион лет.
Я слушал.
Глава 9
Политрук появился на девятый день.
Мы его не ждали — он просто вышел из леса с востока, один, в форме, с пистолетом на боку и планшетом через плечо. Часовой — Боков — его остановил, позвал Капустина. Я был рядом, слышал.
— Политрук Зуев, — сказал он. — Третий батальон, сто двенадцатый стрелковый полк. Ищу штаб полка.
— Штаба нет, — сказал Капустин.
— Как нет?
— Так. Рассеян. Мы сами ищем своих уже девять дней.
Зуев смотрел на Капустина, потом на меня, потом на лагерь за нашими спинами. Смотрел долго — с тем выражением, с которым люди смотрят на то, что не укладывается в ожидаемую картину.
— Сколько человек? — спросил он.
— Сорок восемь, — сказал Капустин.
— Командование?
— Я, — сказал Капустин.
— Партийная работа?
— Её нет, — сказал Капустин ровно. — Политрука у нас не было.
Зуев выпрямился. Это был молодой человек — лет двадцати четырёх, не больше. Среднего роста, правильное лицо, тёмные волосы, аккуратно причёсанные даже после того, как он шёл лесом неизвестно сколько. В глазах — что-то горящее, то, что я мысленно назвал огнём убеждённости. Не фанатизм — просто очень крепкая вера в то, во что верит. Такие люди бывают опасны, когда их вера сталкивается с реальностью.