— Объясните, — сказал я осторожно.
— Я не могу объяснить механику, — сказал он. — Я не знаю, как это работает. Но я знаю, что вы знаете больше, чем может знать человек вашего возраста и биографии. Вы знаете не то, что читали, — вы знаете то, что пережили. Это разный тип знания. Я видел обоих. У вас — второй. — Он повернулся ко мне. — Вы из другого времени, Ларин. Или из другого опыта. Я не знаю, как это назвать. Но это единственное объяснение, которое не противоречит ни одному факту.
Я смотрел на него.
Он смотрел на меня — без страха, без торжества. Просто как человек, который пришёл к выводу и проверил его со всех сторон.
— Зуев, — сказал я.
— Да.
— Вы написали это где-нибудь?
— Нет, — сказал он. — Это не для бумаги. Это для вас.
Молчание.
— Почему для меня? — спросил я.
— Потому что вы имеете право знать, что кто-то понял, — сказал он просто. — Даже если не полностью. Даже если без деталей.
Я смотрел на него.
В этом человеке было что-то, что я не умел назвать точно. Не просто ум — ум у многих. Честность особого рода: он пришёл к выводу, который должен был его напугать или насторожить, — и вместо того, чтобы написать рапорт или отшатнуться, пришёл и сказал лично. Потому что считал, что так правильно.
— Это правда? — спросил он.
Я думал секунду.
— Это близко к правде, — сказал я.
Он кивнул.
— Тогда всё правильно, — сказал он. — Не нужно подробностей.
Мы сидели молча ещё несколько минут. Снег за окном продолжал идти.
— Зуев, — сказал я.
— Да?
— Спасибо.
— Не за что, — сказал он. — Я просто думал. — И добавил: — Это было интересно думать.
Утром выдвинулись на позиции.
Западнее Можайска — дорога, потом лес, потом открытое поле с окопами. Немцы стояли в трёх километрах. Тихо, но нехорошей тишиной — той, которая бывает перед.
Рота шла колонной по краю дороги. Я шёл рядом с Зуевым — мы продолжали разговор, начатый вечером. Точнее, Зуев говорил, я слушал: он обдумывал вслух, как напишет итоговый отчёт по батальону. Что включить, что оставить за скобками.
— Про Огурцова напишу отдельно, — говорил он. — Он недооценён. Три засады, разведка — и ни одного официального упоминания.
— У него есть медаль, — сказал я.
— Одна. За пять месяцев войны, из которых половина — в немецком тылу. — Зуев покачал головой. — Несправедливо.
— Он не жалуется.
— Поэтому и несправедливо, — сказал Зуев. — Те, кто не жалуется, всегда получают меньше.
Я смотрел на дорогу впереди.
— Зуев. Про то, что вы сказали вчера.
— Да?
— Это останется между нами?
— Останется, — сказал он. — Я же сказал — это не для бумаги.
— Я понимаю. Просто хотел услышать ещё раз.
Он посмотрел на меня.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Что бы это ни означало — вы правильно делаете то, что делаете. — Пауза. — Это важно. Не откуда — а что делаете.
Я хотел ответить.
Пуля пришла сбоку — рикошет от берёзы в пяти метрах от дороги. Я услышал удар по дереву, потом звук другой. Зуев споткнулся на ровном месте. Я обернулся.
Он падал — медленно, как падают люди, которые не понимают ещё, что происходит. Я поймал его — одной рукой, второй схватил за воротник.
— Зуев.
Он смотрел на меня. Лицо спокойное, удивлённое немного.
— Странно, — сказал он. Тихо, почти про себя.
Больше ничего не сказал.
Я держал его — стоял на коленях прямо на дороге, не отпускал. Огурцов оказался рядом — когда, я не заметил. Петров встал чуть в стороне, смотрел.
Рудаков подошёл, присел.
— Готов, — сказал он тихо.
Я знал это уже. Слышал, как изменилось дыхание — раз, второй, и не стало. Быстро. Беззвучно.
Я отпустил. Встал.
Колонна стояла. Люди смотрели — молча, без суеты. Харченко держал пулемёт и смотрел в сторону леса — проверял, откуда стреляли. Деревянко опустился на колено рядом с Зуевым.
— Случайный, — сказал Харченко. — Одиночный. Из леса, не прицельный.
Случайный. Рикошет.
Я стоял и смотрел на Зуева. Блокнот торчал из кармана шинели — тот самый, третий по счёту, почти кончившийся. Он не успел начать четвёртый.
— Ларин, — сказал Огурцов негромко.
— Да.
— Ты как?
Я думал секунду. Что ответить честно.
— Нормально, — сказал я.
И именно это меня и напугало.
Пять месяцев я смотрел на смерти — близкие и далёкие, нелепые и неизбежные. Каждый раз что-то происходило внутри: не горе в полном смысле, но движение, сдвиг. Сейчас — ничего. Только фиксация: Зуев мёртв, рикошет, быстро, не больно.