Этого было мало.
Первые три дня на позициях я работал — много и плотно, без пауз.
Это был выбор, не случайность. Я знал, что делаю: загружал голову задачами так, чтобы не оставалось места ни для чего другого. Разведка, схемы позиций, работа с новыми людьми — наш батальон влился в незнакомую дивизию, и незнакомые бойцы требовали внимания. Я проводил занятия, отдавал команды, ходил в лес смотреть немецкие позиции.
Огурцов наблюдал за мной. Я видел, как он наблюдает, — краем глаза, ненавязчиво, как умел делать всё.
На четвёртый день он подошёл.
— Ларин.
— Да.
— Ты не спишь нормально уже четыре дня.
— Я сплю.
— По три часа — это не нормально, — сказал он. — Ты сам говорил: человек, который не спит, делает ошибки.
— Я не делаю ошибок.
— Пока, — сказал он. Моим же словом.
Я посмотрел на него.
— Семён.
— Да.
— Я знаю, что делаю.
— Знаю, что знаешь, — сказал он. — Но всё равно говорю.
Он ушёл. Я смотрел ему вслед и думал: вот человек, который наблюдает за мной, потому что сам решил, что нужно. Никто не просил. Просто — решил и делает. Это было то самое качество, которое я в нём ценил больше всего остального: он делал что считал правильным, без объяснений и без ожидания благодарности.
Той ночью я лёг пораньше.
Спал пять часов — почти нормально.
Через неделю после Можайска пришли итоговые сводки по Вязьме.
Не официально — по официальным каналам таких вещей не говорили. Но люди разговаривали, офицеры между собой, связные привозили слухи, которые складывались в картину точнее любых официальных сводок.
Картина была страшная.
Несколько армий в кольце — пятая, девятнадцатая, двадцатая, двадцать четвёртая, тридцать вторая. Кольцо замкнулось быстро и плотно. Немцы не давали выйти — прочёсывали, расстреливали прорывающихся на дорогах.
Сколько людей — никто не называл точно. Говорили: много. Очень много.
Я слушал это и думал о цифрах, которые знал из другого источника — из той жизни, которой больше не было. Знал, что скажут потом: около шестисот тысяч попавших в плен. Больше, чем армия многих государств.
Шестьсот тысяч.
Я вышел из-под Вязьмы с четырьмястами девятнадцатью. Это была одна четырнадцатая процента от числа, которое не помещалось в голове.
Я сидел у окна и думал о тех, кого не вытащил. Не потому что мог — не мог, масштаб не тот. Но думал. Это было нужно — не для самоедства, а для того, чтобы не привыкнуть смотреть на цифры как на цифры.
Пятьсот тысяч — это пятьсот тысяч Петровых Коль. Пятьсот тысяч Огурцовых. Пятьсот тысяч человек, у которых были матери и коровы и незаконченные разговоры.
Потом почувствуешь. Когда будет можно.
Может, сейчас было можно. Немного.
Записку Капустина принёс связной на восьмой день.
Небольшой листок, сложенный вчетверо, написанный карандашом. Я развернул и прочитал.
«Ларин. Жив. Вышел с остатками батальона — сорок два человека. Расскажу потом, при встрече. Держись. Капустин.»
Восемь слов содержания, три слова подписи. Самое короткое письмо из тех, что я получал от него. И самое важное.
Я сложил листок, убрал в нагрудный карман.
Сел.
Сидел минуты три, ничего не делая. Просто сидел.
Огурцов оказался рядом — он не подходил, просто был в том же углу, что-то чинил. Поднял взгляд, посмотрел на моё лицо.
Ничего не спросил.
Просто кивнул — коротко, один раз — и снова опустил голову к своему делу.
Я думал о Капустине. О том, как он шёл сорок два километра до выхода из кольца с сорока двумя людьми. О том, что он не застрял, не потерялся, не сдался — думал трезво, принимал решения, вёл. Потерял больше половины батальона — из ста двенадцати осталось сорок два. Это было страшно. И то, что сорок два вышли — это тоже было.
Я достал листок снова.
«Держись.»
Капустин написал это мне. Человеку, который вывел четыреста человек через немецкий тыл. Написал «держись» — значит, думал, что мне нужно. Значит, знал что-то о том, каково это — нести то, что я несу.
Может, знал больше, чем я думал.
Петров нашёл меня вечером.
Я сидел у стены, читал трофейную немецкую карту — изучал позиции западнее, думал о том, как будет развиваться ситуация в ноябре. Петров подошёл, сел рядом.
— Капустин жив? — спросил он.
— Жив.
— Хорошо.
— Хорошо, — согласился я.
Петров молчал секунду.
— Ларин, — сказал он.
— Да.
— Зуев. Вы думаете о нём?
Я посмотрел на него.
— Думаю.
— Как?
— По-разному, — сказал я.
— Я думаю о том разговоре, — сказал Петров. — Который у вас был вечером перед. Я не слышал — но видел, как вы разговаривали. Долго. И утром — вы шли рядом.