Опустить веки, заткнуть уши, не видеть, не слышать ничего живого, что напоминает о времени, о движенье. Как ни стараюсь я схорониться от них, в мозгу не смолкает какой-то необычный звук. Он сродни тому посвисту, который слышен, когда горящие головни, шипя, мечут в воздух пламя цвета сорочьего пера с синеватым отливом. Этот посвист мало-помалу становится отчетливей, понятней. Он будит в памяти звучанье одинокой струны на каннеле, когда ее нечаянно коснется пролетающая муха. Но — чу! — тронутой струне откликается другая — тихо, глухо и выше на несколько октав. Звуки меняют оттенки, крепнут, пока не сливаются воедино и не возникает какая-то мелодия — простой знакомый мотив, который известен мне издавна. Есть и слова к этой мелодии, я хочу припомнить их, пробираясь заросшими тропками воспоминаний. Мне подсказывает сердце, что я слышал эти слова в раннем детстве. Может быть, их напевала мать или сестра, перед тем как выйти замуж. Тогда у сестры часто чередовались порывы грусти и резвости. Роюсь и роюсь в беспорядочных грудах минувшего; мне хочется еще раз последовательно оглядеть все то, что случилось в жизни, но вскоре я замечаю, как память топчется в каком-то магическом кругу и неизменно возвращается к исходной точке, словно перед нею мерцает болотный огонек, уводящий за собою на ложный путь. До меня долетает: «нельзя волноваться», но последнее слово на букве «н» прерывается, оставаясь недосказанным, и, только мысленно продолжая слоги, я добираюсь до его сути. И всякий раз, слыша это растянутое, длинное стонущее «н», я дополняю в уме обрубленное слово, чтобы избавиться от этой назойливой, в уши ползущей буквы. Словно набожный старик вслух читает псалом и тянет последние слоги, боясь, что вот-вот запоют другие молящиеся и опередят его.
Не только слова обрываются на половине, но и доносящийся до меня мотив гаснет на какой-то ноте. Звонкие струны снова и снова возвращаются к началу мелодии, как будто некий начинающий и неспособный музыкант задался целью изводить меня, не решаясь взять более трех-четырех начальных нот. Меня гложет нетерпение, я думаю, как бы скрыться от этих докучливых звуков, и в этот миг слышу печальный голос:
— Так оно и есть, играть — играем, петь — поем, а покоя тебе нет и нет.
И сызнова чередуются слова, и опять последнее обрывается на половине, на гудящем непреодолимом «н». Лишь вечером, когда я зажигаю огонь и ложусь в кровать, вытягивая натруженные ноги, когда касаюсь подушки, что хранит прикосновение Сониных волос, и беру с ночного столика единственную книгу «Джангл бук», на которой мой взгляд отыскивает слабый нажим, сделанный ногтем, в голове смолкает нудный непрестанный гуд, но это ненадолго, и вскоре первые накаты саднящих звуков снова бередят мозг. Еще немного — и уже в полную силу слышится все тот же мотив, и опять обрывается бесконечная вереница слов на той же тоскливой, ноющей букве. Звук за звуком — словно кто-то задался творить из них мозаику — западает в сознанье. А оно вроде моря: упадет в него малый кусочек и тихо всплеснет вода, размечет шелестящие брызги.
Кажется, нет конца игре невидимых струн. Накалились они, неистовым жаром пышут в грудной клетке, от нее исходят горячие волны — беспрестанно, день и ночь напролет. Я вскакиваю с постели, бросаюсь вон из комнаты, только бы охладить пылающее тело… Куда пойти, что сделать, как избавиться от своей опустошенности, от безучастья? Захожу далеко в горы, покидаю петляющую тропку и, хватаясь за деревья, за кустарник, мучимый одышкой, лезу наверх по крутому склону. Сердце колотится и болит, голова кружится, в глазах какая-то пестрядь, — обессиленный, я падаю на древесные корни.
Очнувшись, вижу, как что-то белеет в долине. Ах да, ведь это водопад! С высокой скалы падают тяжкие воды; оглушительно дробятся они об угловатые скалы и, орошая воздух пеленою тумана, сотканного из брызг, мечут в синее небо радуги за радугой. К водопаду ведет живописная каменистая дорога — по ней мы однажды ехали вчетвером: Ланины, я и Соня. О чем шел дорогою разговор — не помню. Может быть, мы тогда и вообще-то не говорили. Знаю одно: Соня сидела у водопада на замшелом камне и рисовала, а мы с Ланиными лежали в тени. Вода грохотала и пенилась; беседуя, нам приходилось следить за движеньями губ — иначе трудно было понять друг друга.
Сегодня, увидев белеющий водопад, я приставил к ушам раскрытые ладони и затаил дыхание, чтобы вслушаться в эту многошумную игру стремнины, но услыхал одно лишь беспокойное биенье собственного сердца. Я не двинулся с места, и в конце концов мне показалось, что слух мой стал различать паденье водяных капель. Только падали они, как мне чудилось, не в кипучий водоворот, а в какую-то дубовую пустую и гулкую бочку. Еще немного, и уже исчезли капли, только слышен плеск теплой воды, налитой в большой ушат, где весело полощутся дети. В том же ушате и я — беззаботный, резвый шалун. Мы поджидаем мать, которая приносит мягкую шерстяную тряпицу и принимается скрести нас — ребят, с головы до ног. Моет и велит закрывать глаза крепко-накрепко, чтобы уберечь от мыла. А мы все-таки нет-нет да и приоткроем веки. Мыльная пена защиплет — мы в слезы; плачем и кричим, а мать промывает нам глаза и говорит: «Ну вот и не больно». Тут опять начинается веселая возня: розовые ручонки теребят сверкающую воду, и ушат отзывается ребячьей возне звонким перегудом, похожим на звуки каннеле, если пройтись рукою по струнам. До сих пор помнится мне этот перегуд, хотя много лет утекло с детства. Но сейчас меня так мучает гул, доносящийся из долины, что я не хочу больше слушать звуки, которые в чем-то сходны с гуденьем пламени. Объятый страхом, я инстинктивно карабкаюсь выше в гору, пока не отказывает сердце и не гаснет сознанье. Лежу без чувств, а когда прихожу в себя, то первым делом появляется мысль: в долине белеет не водопад — это связки льна, что белыми прядями свисает с утеса. Там, наверху, сидит усталая старуха; она готовила кудель, выкручивала, расчесывала лен, потом разложила его и задремала. Обожди немного, спящая пробудится, соберет разложенный лен, и ты увидишь, как на вершине утеса длинные костлявые пальцы потянут тонкую пряжу. И если плохо сделана кудель, если пучки пакли помешают старухе сучить волокна, то прервется нить и замолкнет жужжащее веретено.