Покидаю ванну и не смотрю больше на песочные часы с их бесконечным перевертом-заводом.
После купанья я по-прежнему вял, утомлен, сердце охвачено беспокойством, испарина час от часу сильнее. Достаточно малейшего движенья, ничтожного усилия, по всему телу — пот градом. И в ушах — гуд, гуд, гуд. Будто голова моя из металла и ее клепают, мнут. Даже пера в руке не удержать, не уследить за буквами — устаю.
. . . . . . . . . . . . . . .
Ланины всегда держатся вместе, словно заговор замышляют. И нет конца их разговору, хотя ведется он с добрый десяток лет! Хотелось бы знать, о чем они говорят между собой, но всякий раз, встречаясь со мною, супруги прерывают беседу, и Мария Александровна обращается ко мне с вопросом:
— Вы сильно похудели; нездоровится?
При этом она делает вид, будто тревожится за мою судьбу. Но в голосе у нее чувствуется безразличие — просто Мария Александровна нашла предлог, чтобы заговорить со мною. А дальше, наверно, пойдут общие фразы, вроде: море сегодня тише, чем накануне; посмотрите, эта роза еще позавчера цвела, а нынче уже осыпается.
— С сердцем неважно, — бросаю я как бы между прочим и перехожу на другие темы.
— Вас давно не видать, — замечает Ланин.
— Ходил в горы: пляж приелся.
— С больным сердцем и по горам лазать! — удивляется Ланин.
— Что поделаешь? Хочется!
— Мой муженек хорошо поправился, — обращается ко мне Мария Александровна, — прибавил в весе целых тридцать семь фунтов. Легкие, видно, заживают вовсю.
При этом она нежно взглядывает на мужа, словно ищет подтверждения, что ее слова взяты не с ветра.
— Беда с одеждой — не лезет, пуговиц не застегнуть, — отвечает тот и пускается в интимные подробности своего туалета: где жмет, где треснуло по шву, какие пуговки отскочили и как их пришлось нашивать: вдоль самого края. Мария Александровна улыбается, порозовев от смущения, и берет мужа за руку, словно желая остановить этот поток признаний — о таких вещах ведь не принято говорить. Но как бы там ни было, уши у Ланиной рдеют на солнце, выдавая женскую радость. Она потому и схватила мужнину руку, что ей самой приятно это прикосновенье.
— Вот оно что, — говорю я самому себе таким тоном, словно напал на какой-то весьма важный для меня след. — Вот оно… — И снова буква «н» выбивается из других, и голову снова жгут слова: «Нельзя вол-н-н-но-ваться». И уж совсем непонятно: чего мне дались треснувшие швы, отскочившие пуговки и рдеющие ушные мочки.
. . . . . . . . . . . . . . .
Сидя на скамье, слышу чьи-то шаги по песчаной аллее. Смотрю и вижу Люси Филипповну. В облике у нее сквозит какая-то расслабленность, вся она слегка напоминает собою моченый ивовый прут. Лицо выражает удовлетворение, словно женщина только что поела чего-то вкусного. Я гляжу на ее чуть приоткрытые губы и жду, соображая: о чем же поведает мне этот маленький рот, какие события у нее на языке.
Поздоровавшись, она заговаривает со мною по-немецки, а я отвечаю по-русски. Мне нравится, как она произносит русские слова. Впечатление такое, будто во рту у женщины тает кусочек шоколада, а проворный язык гоняет эту сласть с места на место и лишь между делом пробавляется словами, звучащими на иностранный манер.
— Вы не видели моего мужа или Антона Петровича? — спрашивает Люси совершенно серьезным тоном, хотя вопрос этот на самом деле нужен только для того, чтобы начать разговор.
— Нет, мадам, не видел.
— Тогда они, наверно, в купальне.
— Как? И Антон Петрович?
— Да. Морские ванны у нас в моде. А у вас не так?
— Сердце не позволяет.
— Бедные сердца. Из-за сердец все молодые люди страдают.