. . . . . . . . . . . . . . .
— Можно поговорить с вами, барин? — обратилась ко мне горничная, словоохотливая и по-матерински заботливая украинка. Два-три дня тому назад я просил ее помолчать во время уборки комнаты.
— В чем дело? — спрашиваю.
— Жалко мне вас.
— Почему?
— Умрете вы этак с голоду, барин. И ночами не спите. Взгляните-ка на себя в зеркало — лицо-то! Помилуй бог! И у меня тоже мамка померла, и я чуть все очи не выплакала, а все-таки нельзя так… Не спит, не кушает. Простыни поутру от пота сырые. Сходили бы к доктору — пропишет чего из лекарства. Хороший вы барин, и жалко мне, что губите себя, в грех вводите.
— На свете без греха не обойтись, — отвечаю ей.
— Ровно мой покойный старик — господи, спаси его грешную душу. Он тоже так говаривал. Золотой человек был, ох какой — умный, добрый, пил только, все пропивал. Рубашку мою последнюю вместе с юбкой в глотку отправил. Сперва ссорилась я, честила его по-всякому, дубасила даже, а он терпел. Только иной раз скажет: злобы у тебя, жинка, — святошам под стать.
— Так оно и есть: корень зла именно в святошах сидит.
— Что вы, барин, и не говорите — не слышу. Подумайте-ка лучше о своей душеньке. Господи, и почему это все хорошие люди — такие вот? Старик мой, на что уж добрый был, а сколько я, бедняжка, горя через него хлебнула. Вы, барин, тоже хороший человек, и жинке вашей с того беспременно худо будет.
— Моя невеста так же вот говорила, я поэтому и не женюсь.
— Боже-милостивец, видано ли, человек один-одинешенек. Куда же ей, невесте, деваться.
— Она… умирает.
— Стало быть, матушка у вас жива? — с интересом спросила горничная, не вникнув, по-видимому, в смысл моих слов.
— Матери нет в живых, а невеста…
— Неужто обе сразу померли?
— Не сразу, нет. Мать скончалась несколькими годами раньше, а невеста, по правде говоря, могла бы еще пожить, если бы… — Мне пришлось оборвать фразу, потому что я не знал, о чем говорить дальше. Однако по выражению моего лица, по тону голоса можно было догадываться о чем-то ужасном.
— Помилуй бог, какую страсть вы говорите! — воскликнула горничная, попятившись от испуга. У двери она остановилась и, вытаращив глаза, следила за мной. Я, в свою очередь, взглянул на нее и не удержался от улыбки.
— Зло шутите, барин, — осмелев сказала она и снова подошла ко мне.
— А вы и поверили, — отвечал я с той же улыбкой.
— Господское дело как знать. Воркуют, воркуют, а там, смотришь, увлекутся или в ревность ударятся — и бах, бах. У нас в имении однажды…
— Ревность тут ни при чем. Все из-за любви вышло — хорошей, чистой любви. Мы жили как птицы в поднебесье — верили друг другу, никакого зла не имели.
— Молодая была?
— Очень! Совсем молодая. И красивая.
— И любила?
— Любила. В общем… не знаю, мы никогда не говорили об этом, забыли. И если она умрет, то именно от любви — она любила, любила так сильно, что должна умереть.
— Значит, жива еще?
— Пока, может быть, — грустно сказал я.
— Опять вы, барин, потешаетесь надо мной. Я от души к вам, а вы, видать, не русский человек, и говорите бог весть что.
Она подумала, что я хочу отделаться от нее и с обидой в душе удалилась. Я не препятствовал, не молвил ни слова. Горничная — хорошая женщина и желает только добра. Но ведь мне больно, невыносимо больно, а она этого не видит, не понимает. Ей невдомек, почему я запретил менять наволочку на подушке, хотя пришла пора смены. Она печется о моем здоровье — это, по ее мнению, самое важное дело — и не замечает, что вся комната пахнет Соней, что у меня в мозгу стонут и бьются мысли, для которых не найдется врачевателя, и никому их не извести. Когда утомитесь вы, мучители мои, когда избавите меня от надсадного гула?
. . . . . . . . . . . . . . .
Ходил к доктору. Он был равнодушен, спокоен, и это задело меня. Сказал ему, что чувствую себя неплохо и все-де в порядке, зашел к нему просто, чтобы показаться. Доктор поверил мне ровно настолько, насколько я сам терпел его, и смерил меня вопросительным взглядом. На весах он увидел, что я, приехав сюда, потерял тридцать один фунт весу.
— Как аппетит? — спрашивает доктор.
— Ничего, — лгу я в ответ.
— А сон?
— Так же примерно.
— Странно, — замечает он как бы про себя.
— Морской воздух, — говорю я, чтобы рассеять его сомнения.
— Сердце? — задает он вопрос, нащупывая пульс.
— Как видите.
— Бьется слабо и нервно.
— Пройдет.