Эх ты, немощь, это ты, нытик, эх ты, неисправимая моя голова, громыхающая железом, со сверлящей болью до мозга костей.
. . . . . . . . . . . . . . .
Мама, матушка моя, куда бежать от себя самого и где найти того, кто положит предел бесконечному. Взметнуться бы мыслью к далеким звездам. А что мне с того? Ведь и там привидится мне грустная улыбка у рта, ведь и там неведомая мука затаится в закрытых глазах.
Матушка, любимая моя!
. . . . . . . . . . . . . . .
Вернувшись домой, увидел Ланина. Он сидел на крыльце, поджидая меня.
— Мадемуазель Пиратова просит вас к себе. Часа три я разыскиваю и жду вас.
— Как она?
— Врач говорит — лучше, — ответил Ланин.
Если бы можно было описать, что значило тогда для меня слово «лучше», сказанное Ланиным. Это была весть о помиловании в тот самый миг, когда уже нацелились ружья, когда вокруг шеи обвилась петля. Ведь судьба моя казалась предрешенной. В полусознанье, в полузабытьи я только ждал последнего знака, последней вспышки угасавшей Сониной жизни. И вдруг — лучше! И мигом затихли в ушах громоподобные раскаты, мучительный гул перестал отдаваться в мозгу, спала с глаз прежняя лихорадочная хмарь, веки не наливались больше огнем. Словно электрический разряд пробежал по телу — я почувствовал в себе страшную слабость, бессилие и голод. Сев на ступени, подле ног поднявшегося с крыльца Ланина, я уперся локтями о колени и ладонями прикрыл глаза.
— Вы больны? — спросил Ланин.
— О нет, нет, — поспешно ответил я и встал. — Пойдемте.
За долгое время я снова ощутил приветливое дуновение ветра. До чего же хорошо, что он, пролетая, приласкал меня, донес тележный шум и птичий щебет, жужжанье пчелы, чью-то песню — ее пел юный, свежий и сочный голос. Я снова услышал, как пахнут розы, деревья, кусты и трава на дорожной обочине. Я увидел встречных: мужчин и женщин, молодых и старых, увидел, как вдоль кювета паслись волы. Они щипали сочную зелень, росшую вдоль кювета, или, насытясь, дремали, пережевывая жвачку. Скотина обдала нас дыханьем, спокойным и привычным с самого детства.
— Вы не видели Соню после того, как у нее шла кровь? — спросил Ланин.
— Нет, меня не допускали.
— Врач и теперь противился, но Соня не уступила.
— Кто-нибудь из родных приехал?
— Никого.
В дверях меня повстречала Анна Ивановна.
— Наконец-то, Сонечка так ждет вас.
Она подошла к постели сказать о моем приходе.
— Почему же он не подходит ближе… чтобы я видела, — послышался Сонин слабый голос.
Я подошел к кровати. Соня только шевельнула пальцами; она хотела поздороваться со мною. Печальная улыбка еле тронула рот. Из-под тяжелых век и длинных ресниц устало глядели спокойные, ушедшие в себя глаза.
Я сел не на кровать, а на стул. Соня хотела было заговорить, однако тут вмешалась Анна Ивановна, сказав, что это вредно и доктор запретил больной беседовать. Но теткины увещеванья и раньше не очень-то сильно влияли на Соню, а сейчас ей, по-видимому, было совсем не до них. Больная пропустила сказанное мимо ушей. Казалось, никакие запреты не властны были больше над Соней, словно какая-то неизвестная сила сняла их и объявила великую волю.
— Вот и я, — слабо дрогнули бескровные губы.
Я не мог вымолвить ни слова, я почувствовал, что вокруг нас обоих сомкнулось волшебное кольцо и мы разобщены с окружающим миром. Что нам было сейчас до других людей!
По всей вероятности, то же самое ощутила и Анна Ивановна, которая нерешительно отошла от кровати, занялась каким-то делом и вскоре вышла из комнаты.
— Во всем виноват я, — таковы были первые мои слова, когда мы остались наедине.
— Ты виноват, а захотелось прийти мне, — ответила она, повторив шутливую фразу, сказанную однажды в парке.
Увидев, что я намерен горячо возразить ей, она отвергла мою попытку и, тяжело дыша, сказала:
— Молчи, не надо говорить об этом.
Я не осмеливался взглянуть в Сонино лицо, чья бледность почти сливалась с белизною наволочки и простынь, если бы не едва заметный оттенок кожи — единственное различие. Помню, что в лежавших под глазами коричневатых тенях — они особенно придавали Соне мечтательное выражение — прибавился налет синевы. Рот как бы раздался, и острее был тонкий нос.