Выбрать главу

— Ничего ты не знаешь! — кричал в ответ ему Сяга, имевший несколько метафизический склад ума.

— Как это — не знаю?

— Разумеется, не знаешь. Доверяться ощущениям нельзя, они и не таких, как ты, мудрецов за нос водили. Неоспоримо только одно — мысль, но именно это неоспоримое невозможно доказать, так уж ведется на земле: самое бесспорное никогда не докажешь. Мысль — дитя духа, а кто способен определить, что такое дух и существует ли он вообще? В это можно только верить.

— Ну, если ты не способен сказать, существует этот стакан или нет, то позволь, я стукну им тебя по голове, тогда ты будешь знать и — твердо.

— Сам по себе удар по голове еще ничего не доказывает. Стакан, так же как моя голова и даже ощущение боли, может быть лишь иллюзией. А это значит, что мы просто-напросто стукнем одна о другую две иллюзии, два обмана чувств, отчего возникнет третья.

— Ты запутался в своих объяснениях, — вмешался в разговор Кулно. — Если мы не знаем, существует ли стакан на самом деле, то значит — верим в это. Точно так же, если мы не знаем, есть у нас голова или нет, то, по меньшей мере, верим, привыкли верить, что у каждого человека обычно все же голова имеется. Стало быть, ударяя стаканом по голове, мы столкнем две веры. Интересно, какая из них окажется более прочной — вера в существование головы или вера в существование стакана?

— Все будет зависеть от того, в существование какой головы и какого стакана верить, — резюмировал Мерихейн.

Такой поворот мысли не устраивал ни одну из спорящих сторон, дискуссия продолжалась, но понять, кто куда клонит, было совершенно невозможно. Не удовлетворили слова Мерихейна и Кобру, имевшего два прозвища — «Мудрец» и «Свирепый «П», — этот низкорослый, большеротый, до крайности самоуверенный студент всегда был насуплен, в его глазах с несколько монгольским разрезом мерцало презрение ко всем и вся, а губы кривились в осуждающей усмешке. Кобру осушил стопку до дна, со стуком поставил ее на стол и процедил сквозь зубы:

— Поросята проклятые!

Свирепый «П» имел обыкновение произносить эти слова, стоило только ему приложиться к бутылке. Когда же он хмелел сильнее, то добавлял к этому выражению еще два-три слова на букву «п», гораздо более выразительные. Именно из-за этой привычки Кобру и получил свое прозвище «Свирепый «П». Вначале некоторые удивлялись, почему Кобру для выражения своих мыслей употребляет только слова с буквой «п», ведь в эстонском языке есть немало всяких других, однако сам студент объяснял это так: «Главное в слове не его значение, а тон, модуляция голоса, музыка. Значение слова случайно, иной раз даже непристойно, музыка же никогда не бывает непристойной, в худшем случае она может оказаться лишь пикантной. А какое дело мыслителю до случайных вещей? Он требует неизменного. Звучание слова неизменно, вечно. Поэтому отбросьте значение слова, слушайте звучание». Неизвестно, оказалась тому причиной сама музыка слов Кобру или же его бессмертные философские рассуждения, но с некоторых пор товарищи уже не ставили ни во что все его даже самые свирепые слова на букву «п».

Рядом с Кобру сидел его неразлучный спутник, высокий статный молодой человек по имени Таавет, на редкость тихий, робкий и застенчивый, ни дать ни взять — девица с какого-нибудь лесного хутора. Таавет вспыхивал до ушей от любого пустяка, а раз смутившись, с трудом мог ответить два-три невнятных слова, если к нему обращались с вопросом. Оба они — и Кобру и Таавет — были «дикарями», жили вдвоем, с другими студентами почти не общались, напускали на себя некую таинственность и со стоическим безразличием выносили свое общее прозвище «Сятс и Туссь», даже не пытаясь выяснить, что за этими словами кроется. Вначале делались попытки вовлечь неразлучных приятелей в какое-нибудь студенческое общество, но ни одно из предложений не казалось им достаточно соблазнительным. Любое обращение к ним с подобными вопросами лишь давало Кобру повод еще раз выдавить сквозь зубы: «Поросята проклятые!» Однако их все же приглашали время от времени в какую-нибудь компанию, — словно бы лишь для того, чтобы услышать букву «п» из уст Кобру и увидеть застенчивую улыбку Таавета.

Слушая споры молодежи, Мерихейн вспоминал дни своей молодости. Что знал он в те годы? Что он читал, учил, слышал, видел? Вот за столом усиленно жестикулирует молодой человек, еще почти мальчик, — на верхней его губе едва пробивается пушок, а он уже рассуждает о всяких теориях, учениях, о вопросах мировоззрения с такой уверенностью и горячностью, словно он над всем этим годами ломал голову, словно проводил бессонные ночи в поисках истины. Он дерзко полемизирует с известными всему миру гениями духа, опрокидывает их теории, издевается над ними, высмеивает. Может быть, через несколько лет он станет иронизировать над своей теперешней «ученостью», но — что из этого! Все-таки он взлетел к вершинам мыслей и идей человечества, смотрел на мир с высоты идеалов и мечтаний уже в то время, когда еще только стоял на пороге сознательной деятельности.