Выбрать главу

Кулно, словно бы уловив мысли Мерихейна, сказал:

— Слышишь, студент знает все. Чем мы моложе, тем умнее, тем меньше для нас загадок. Но погоди, дай человеку вступить в жизнь, тут-то и окажется, что знает он лишь глистогонные средства да «Отче наш».

Спорщики уже добрались до проблем марксизма и капитализма, и тем не менее все еще никак не могли выяснить, что есть знание и что есть вера, — молодые люди словно бы свалили все эти вопросы в одну кучу.

— Никакой это не марксизм! — кричал Мянд, обращаясь к Сяга.

— Это марксизм чистейшей воды, — отвечал Сяга, — ибо марксизм в конечном итоге такая же вера, как вера в Будду, в Христа или в Магомета.

— Глупости!

— А ты верь, тогда это не будет глупостью.

— Именно вера и есть величайшая глупость.

— Выходит, на свете жили одни дураки.

— Маркс и Дарвин не были верующими, они знали, они стремились познать мир.

— Маркс и Дарвин были самые что ни на есть верующие люди на свете.

— Разве это так важно, верит человек или нет и во что он верит, — вмешался в спор Мерихейн. — Разве не все равно, были или нет Маркс и Дарвин верующими, главное — что они создали.

Но молодые люди остались при своем мнении: для них были важны именно сами по себе принципы и границы.

Мерихейн оставил спорщиков при их принципах и придвинулся поближе к Кулно. Кулно теперь уже не ввязывался в споры, как бывало прежде, еще несколько лет назад. Тогда он тоже любил поразглагольствовать о высоких материях и старался отстоять свои мысли, свою точку зрения, но с течением времени, наблюдая за собой и за другими, он обнаружил, что убеждение есть лишь мысль, что мысль, в свою очередь, есть лишь слово, что слово рождается из понятия, что понятие возникает из впечатления, то есть чувства, и что по сравнению с чувством любое слово, любая мысль, даже любое убеждение ничего не стоят, независимо от того, высказаны они в споре или же — в проповеди. Кулно пришел к выводу, что спор ничего не проясняет, никого не примиряет и не объединяет, а скорее, наоборот, запутывает, разъединяет, заставляет спорщиков еще больше петушиться. Кулно понял, что, ввязавшись в спор, он в лучшем случае либо лишь будоражил свои чувства, потешал себя, либо досаждал другим, — а это порою для нас самая привлекательная из потех. На свете не найдется ни одного мыслителя или мысли, ни одного наставника или наставления, которых хотя бы два человека смогли воспринять совершенно одинаково, ибо чувства, ощущения людей так же не похожи одно на другое, как не похожи лица этих людей, голоса, отпечатки пальцев, наконец. Каждое произнесенное или начертанное на бумаге слово может в совершенстве выполнить лишь одну функцию: быть по-разному понятым. Поэтому спор еще имел бы какой-то смысл, если бы его участники оперировали математическими формулами, значение которых гораздо более определенно, чем значение слов, пусть даже самых простых.

На той стороне стола, где сидели Кобру и Таавет, разговор коснулся вопросов творчества и поэзии. Временами казалось, будто Таавет вот-вот откроет свой по-девичьи мягко очерченный рот и вымолвит наконец слово, будет говорить долго и с воодушевлением, даст выход волнению духа, опьянению чувств, но… юноша лишь застенчиво улыбался и румянец на его щеках становился еще заметнее. Кобру поднял стопку, потянулся к Таавету чокнуться, и приятели молча выпили.

Лутвею и Тикси не хватило стульев, и они устроились в буфетной, примостившись на краю кровати. Они напоминали скворцов по весне, когда самец садится рядом с самочкой на сучок дерева перед скворечником, чтобы свистеть и щелкать, — молодой человек и девушка тоже придвинулись поближе друг к другу, головы их почти соприкасались.

— Он вовсе не такой, как я представляла, — шепнула Тикси, она говорила о Мерихейне.

— Каким же ты его представляла?

— Не знаю, только совсем другим.

— Ест и пьет, как и все прочие смертные, — засмеялся Лутвей.

— Смотри, держи сегодня себя в руках, — строго заметила Тикси.

— Зачем? Ведь я — дома, когда выпью свое, лягу спать.