Однажды, беседуя об этом с Кулно, писатель сказал:
— Как все в мире обманчиво, как неопределенно! Ты чихнешь, а люди скажут, будто ты высморкался, да еще посредством пальца.
— Это оттого, что мы чрезвычайно интересуемся делами своих ближних, — пояснил Кулно. — Мы существа общественные.
— И сочинители к тому же.
— Это уж как водится. Мы прямо-таки погрязли в сочинительстве. У нас даже ученые — совершеннейшие сочинители. Когда ученому приличествует быть просто ученым, он так и норовит удариться в поэзию, а поэт, когда ему надлежит оставаться просто поэтом, лезет в ученые. Модный ученый всегда немного поэт, так же как модный поэт — отчасти и ученый. Из этого следует, что разделение труда в области духа принципиально иное, чем в области техники.
— Странно, что при таком обилии поэзии у нас словно в насмешку над нею нет истинных поэтов.
— И в этом тоже виновато наше общество. Всякий художник прежде всего — и непременно — должен быть эгоистом, а эгоизма у нас еще никто и никогда на научной основе не культивировал, — разве что в среде помещиков, духовенства и общественных деятелей. Для появления поэтов этого маловато.
Однако Мерихейн думал иначе.
— Художники должны быть грешными, — сказал он, — художники должны быть судьями. А мы добропорядочны, и грехи наши — это детские грехи. Они настолько незначительны, что ни в ком из нас не возникает истинной, — доходящей до пламенной страсти, — жажды обрести блаженство. Наша учащаяся молодежь так же добропорядочна, как и мы сами, она думает лишь о дипломе и будущей должности, мечтает лишь о теплом гнездышке. Нет у нас таких, кто норовит поперек оглобель встать да ударить копытом в передок телеги. Разве кто-нибудь из наших молодых людей дерзнет всерьез добиваться духовно интересной женщины или девушки? Нет, по-настоящему интересную женщину оставляют иноплеменникам, сами же соблазняют молоденьких служанок да смазливых швей. Но ведь именно так всегда поступает добродетель. Так поступают те, кто боится людского суда, кто не любит судить ни себя, ни других.
— Берегись, — возразил Кулно. — Неужели ты всерьез думаешь, будто мы не любим судить других? Не обольщайся! Мы делаем это чаще и с большим наслаждением, чем можно предположить. Только мы действуем втихаря, нападаем из-за угла, подставляем ножку в темноте. Так поступают друг с другом добрые знакомые, друзья, каковыми мы все и являемся. У нас на все лады ругают социализм, но обрати внимание — мы установили у себя истинно социалистический порядок: общество видит и знает все и все осуждает, только делается это без шума, как и следует поступать между своими людьми. У нас ведь все — братья, мы всем любезно улыбаемся при встрече, всем дружески пожимаем руку. К тому же стоит ли звонить в колокола, если грехи наши, как ты справедливо заметил, так незначительны: ну сболтнет лишнее какой-нибудь государственный чиновник, так ведь секрет-то пустяшный, ну заврется кто-нибудь из наших политиков, так ведь немножко, по мелочи, ну проворуется какой-нибудь общественный деятель, так много ли он украдет, — такая мизерная сумма разве что у родственников может возбудить зависть. А был у нас хотя бы один великий вероотступник или знаменитый предатель родины? Какой-нибудь иностранец, чего доброго, подумает, что у нас просто-напросто нет ни веры, ни родины. Правда, среди столпов общества у нас немало сыщиков, но можно ли их серьезно в этом упрекать, если сыскная деятельность направлена на благо народа? Можно ли осуждать кого-нибудь за дружеские взаимоотношения с жандармами, если к этому понуждает стремление сохранить установленный самим богом общественный порядок, или национальное своеобразие, или любовь, а тем паче — супружескую верность. Какую же цену имеет, к примеру, любовь, если она не принуждает человека обманывать, давать ложную присягу, убивать? Нет, нет! Мы очень любим судить других, ибо, как ты правильно заметил, мы добропорядочны. Да ты, наверное, и сам чувствуешь над собою этот суд смиренных, хотя на допрос тебя и не вызывали.
— Что правда, то правда. И преступление мое, по-видимому, тоже не настолько значительно, чтобы из-за него шум поднимать.
— Конечно — что ты можешь сделать? Разве ты в состоянии бороться со всякими народными домами, студенческими корпорациями или с каким-нибудь иным отечественным кабаком? Кто же станет принимать во внимание такой пустяк, как слабые кулаки одного человека или же его дурную голову, — ибо, когда речь идет о вечности и богах, совершенно не имеет значения тот факт, опираешься ли ты на ноги или стоишь на голове, опустишься на четвереньки или ляжешь на спину.