— В Таллине живут самые красивые женщины. — Полицмейстер с видом знатока перебивает супругу и, глядя на меня, смачно целует кончики своих пальцев.
— Мадам, вы, наверное, из Таллина? — льщу я своим вопросом.
— Родилась там, — отвечает она.
— В Таллине родилась, в Тарту росла, в Риге проживала, — подсказывает муж.
— И в Хельсинки ездила, — добавляю со своей стороны.
Они смеются.
— Ох, как я люблю тот край, — вздыхает полицмейстерша, помянув Прибалтику, и напускает поэтическую томность на свои красивые глаза.
— Но зато там нет таких лошадей, как в Сибири, — замечает супруг. — Помнишь ту вороную кобылу — Крутую Шейку? — обращается он к жене.
И в один голос они наперебой рассказывают мне о чудесной вороной кобыле — в одной упряжке с вороным жеребцом она все же уступает тому в резвости. Потом супруги заводят речь о какой-то каурой и гнедой, поясняют особенности их породы и поведения. Разговор кончается тем, что жена спрашивает у мужа — не могут ли они поехать на Дальний Восток через Ригу, Таллин и Петербург. Я слушаю, не понимая, какое мне до всего этого дело, потом неожиданно извиняюсь, сославшись на утомление, и бегу от них куда-нибудь подальше, к скамейке. Едва сажусь, как вижу, что ко мне идет Антон Петрович — молодой композитор. Я и от него убежал бы, но он успел подойти слишком близко.
— Что поделывает сердце? — спрашивает композитор.
— Качает себе, — отвечаю.
— Я прибавил в весе на три фунта, ходил сейчас к врачу.
Пространно рассказав о своем недуге, собеседник переходит на музыку и разбирает русских композиторов — называет Глинку, восхищается Чайковским, сомневается в Скрябине. Он весь в поисках, но, как ни ищет, нигде не находит той беспредельности, той патологической духовной одержимости и религиозности, которая, по его мнению, ощущается у Достоевского и присуща только русским — этим беспечным сынам равнины. Сам он мечтает предаться такой страстной недоступной вере, но болезнь как ангел-хранитель оберегает его от этого еще не раскрытого евангелия. Он говорит с таким ребячьим пылом, так искренне, что увлекает меня и вызывает мое покладистое сочувствие. Однако столь же внезапно, как он перемахнул от недуга к музыке, Антон Петрович соскальзывает на иные темы, ища новый объект, чтобы снова воодушевиться и впасть в экстаз. Наконец он простодушно заключает:
— У меня к вам одна просьба.
— Какая? — спрашиваю.
— Не могли бы вы одолжить мне небольшую сумму?
— У меня ни гроша ломаного в кармане, — откровенно отвечаю на вопрос и уже готов поведать о том, как сегодня задолжал квартирохозяину — нужно было телеграфировать на север, чтобы выслали денег. Но слова застревают у меня в горле, когда я вижу его поникший взор, в котором сочетаются печаль и недоверие. Грустно становится и мне, я хочу поскорее удрать из парка, где гуляют люди, хочу тайком взобраться на гору или забиться к себе в комнату. На ходу меня перехватывает Ланин, как всегда спокойный и веселый:
— Вчера вечером у нас только и разговору было что о вас.
— С какой стати?
— Вы, оказывается, невероятный богач.
— Вот оно что!
— Вы дали безногому калеке десять рублей, мадемуазель Пиратова, проезжая, видела вас.
Опускаю глаза, ощутив, как кровь бросилась в лицо, словно меня уличили в постыдном поступке.
— Так, так! — цежу я, как будто безучастно, и добавляю: — У меня в Финляндии свое имение.
До сих пор не знаю, почему, познакомившись с Ланиным на пароходе, мне вздумалось назваться финном. Но зато сейчас я сумел бы объяснить, чем вызвана фантазия объявить себя помещиком. Не дожидаясь расспросов, говорю, что у меня в имении столько-то сенокоса, пашни, лугов и, главное, леса — многолетнего сосняка.
— Не поможет, — смеется Ланин, заметив как будто мое волнение, — все равно вы на подозрении.
— С чего бы?
— Полицмейстер недоверчиво качает головой и склонен считать вас фальшивомонетчиком.
— В самом деле?
— Без шуток. А Надежда Павловна, — помните эту купчиху с красивыми ножками, — она считает вас сентиментальным дурачком…
— Еще того лучше!
— Антон Петрович надеется занять у вас денег.
— Разве он так нуждается? — Я промолчал насчет сегодняшнего разговора с композитором.
— Наверно. Недели две тому назад он одолжил у меня тридцатку. Я уже списал ее на нет.
— Ну, мне, видно, придется жарко, — пытаюсь я отшутиться и снова ощущаю потребность в одиночестве. Хотя разговор наш был вроде шутки, все-таки доля правды вплеталась во все сказанное — тонкая ниточка, которую хотелось бы распутать до конца…