К мосту через Каменку вышли в час ночи. Переправились. Сапёр повернул рукоятку подрывной машинки. Мост вздрогнул, приподнялся, как будто хотел оторваться от берега, и упал в воду, и брёвна поплыли, и вода вокруг них стала мутной, и течение понесло обломки на юг.
Келлер стоял на южном берегу и смотрел, как уплывают брёвна. За его спиной солдаты уже копали — первая траншея, в полный профиль, к рассвету. Лопаты стучали о глину, и глина была влажная, речная, мягче степной, и копать было легче, и это была единственная хорошая новость за день.
Фишер умер в три часа ночи, не дождавшись рассвета. Санитар накрыл его плащ-палаткой и отнёс к дороге, где утром пройдёт повозка с ранеными, но Фишер уже не был раненым, и повозка повезёт его не в госпиталь, а на кладбище, которого пока не было, но которое к вечеру будет, потому что кладбища в степи появлялись так же быстро, как траншеи: лопата, земля, крест из двух досок, имя, дата, и степь принимала это так же равнодушно, как принимала всё остальное — окопы, мины, проволоку, и людей, которые всё это ставили и которых потом убирала.
Келлер снял каску. Постоял. Надел каску. Пошёл проверять траншею.
Глава 33
Тишина
На участке Рокоссовского было тихо. Тихо — значит: четверо убитых за неделю, девять раненых, один пропал без вести. Пропавший — ефрейтор Зубов из третьей роты, ушёл ночью в сортир и не вернулся. Нашли утром в тридцати метрах от траншеи, в воронке, с перерезанным горлом. Немецкая разведгруппа. Забрали документы, медальон, нож с поясного ремня. Зубов лежал лицом вниз, руки подогнуты, как будто пытался встать, и не встал.
Сёмин узнал утром. Зубов был не из его отделения, но в роте все знали всех: шестьдесят восемь человек, два месяца в одной траншее, одна кухня, один колодец, один вид из бруствера — поле, кустарник, за кустарником немецкая первая линия, а за ней лес, который уже два месяца стоял один и тот же, ни на метр ближе, ни на метр дальше.
Касатонов почистил винтовку. Положил на бруствер. Посмотрел на Сёмина.
— Четвёртый за неделю.
Сёмин не ответил. Четвёртый за неделю, не вопрос и не жалоба, а факт, который Касатонов произнёс, потому что произнести факт легче, чем думать о нём молча. Четвёртый убитый на участке, где не стреляли по-настоящему с июня. Снайпер, мина, ночная вылазка. Тишина убивала не залпами, а по одному, аккуратно, и аккуратность эта была хуже обстрела, потому что к обстрелу привыкаешь, а к тишине, в которой в любую секунду может свистнуть, привыкнуть нельзя.
Лопатин сидел на дне траншеи и чинил сапог. Рука зажила, повязку сняли в июле, остался шрам, белый, от запястья до локтя. Лопатин шил дратвой, кривой иглой, которую выгнул из проволоки, и шов получался грубый, неровный, но держал. Сапог был немецкий, снятый с убитого в июне, хороший, кожаный, с толстой подмёткой, и Лопатин носил его на левой ноге, а на правой — свой, кирзовый, и разница между ними была такая, что Лопатин хромал не от раны, а от обуви.
— Сёмин, — сказал Лопатин, не поднимая головы от сапога. — Тебе письмо было?
— Нет.
— А Прохорову ты писал?
— Писал.
— Давно?
— В июле.
Лопатин ничего не сказал. Продолжил шить. Но пауза, которая повисла между «в июле» и следующим стежком, была длиннее, чем нужно для стежка, и Сёмин эту паузу услышал.
Прохоров не ответил. Полтора месяца. Это могло означать что угодно: почта потерялась, батальон перевели, Прохоров в госпитале, Прохоров в командировке, Прохоров убит. Сёмин не спрашивал в штабе полка, потому что спрашивать в штабе значит признать, что волнуешься, а волноваться солдату на передовой не положено: у него есть траншея, автомат, сухпай и приказ стоять. Всё остальное — лишнее.
Но Прохоров не ответил.
В полдень принесли обед. Каша пшённая с тушёнкой, хлеб, чай. Кухня стояла в овраге, в полутора километрах за линией, и повар Тамарин возил термосы на лошади, и лошадь была старая, с провисшей спиной, и ходила по одной и той же тропе третий месяц, и тропу эту знала лучше, чем Тамарин, и когда Тамарин засыпал на телеге, лошадь доходила до нужного места и останавливалась сама.
— Тамарин, — сказал Касатонов, принимая термос. — А у тебя мясо в каше или только запах?
— Запах мясной, мясо отдельно, — ответил Тамарин. — Мясо в офицерском термосе. Нюхай и представляй.
— А если я представлю, что ты повар?
— Тогда ты точно контуженый.
Касатонов усмехнулся. Разлил кашу по котелкам. Каша была горячая, густая, и мясо в ней было, немного, волокнами, но было, и Тамарин врал не со зла, а по привычке: повар на передовой врёт так же естественно, как дышит, и солдаты ему верят так же, как ветру.