Не было. Переправились. Южный берег, мокрая глина, запах речной воды и гнилых водорослей. Лыков спрыгнул с понтона и увидел то, что увидеть не ожидал: землю, изрытую окопами так густо, что пройти между ними было негде. Траншеи первой линии, второй, третьей — одна за другой, с ходами сообщения, с блиндажами, с накатами из брёвен, и в траншеях сидели люди: молчаливые, загорелые, обросшие, в выцветших гимнастёрках, — те, кто держал этот клочок южного берега три месяца, и за три месяца окопал его так, что он стал не плацдармом, а крепостью.
— Четырнадцатая гвардейская? — спросил капитан из траншеи, в пилотке, с перебинтованной шеей.
— Она.
— Вам — в третью линию. Ходом сообщения налево, двести метров, потом направо. Там свободно, мы потеснились. Курить нельзя, огонь разводить нельзя, в полный рост не ходить. Немец видит.
Лыков повёл батальон. Ход сообщения был узкий, в два плеча, с дощатым настилом, мокрым и скользким, и стены пахли глиной и человеческим потом, трёхмесячным, застоявшимся, тем потом, от которого одежда становится второй кожей и перестаёт пахнуть, человек привыкает к себе. Батальон шёл по ходу сообщения колонной по одному, восемьсот человек, и хвост колонны был ещё у понтонов, когда голова уже дошла до третьей линии, и промежуток между головой и хвостом, семьсот метров по траншеям, был всем пространством, которое имелось.
Третья линия. Ниша в стене, обтянутая плащ-палаткой, — командный пункт батальона. Лыков влез, сел на ящик, развернул карту. Карта была свежая, вчерашняя, с отметками немецких позиций: первая линия в семистах метрах от плацдарма, вторая в полутора километрах, третья в трёх. Между первой и второй минное поле, проволока в четыре кола. Между второй и третьей противотанковый ров. За третьей артиллерийские позиции, засечённые по звуку. 32-я пехотная, кадровая, воюет с сорок первого. Не новобранцы.
Двое суток ждали. На плацдарме это были самые длинные двое суток: двадцать тысяч человек на двенадцати квадратных километрах — это толпа, которая не может двигаться, не может шуметь, не может жечь костры, и может только сидеть в траншеях и ждать, и ожидание в траншее хуже боя, потому что в бою тело занято, а в ожидании — голова, и голова думает то, что тело запретило бы думать, если бы было занято.
Пятого сентября, в четыре ноль-ноль, ударила артиллерия.
Артиллерийская дивизия прорыва — сто сорок четыре ствола, от семидесятишестимиллиметровых полковых до стопятидесятидвухмиллиметровых гаубиц-пушек, переправленных на плацдарм за неделю, по одной за ночь, и каждая была вкопана, замаскирована и пристреляна заранее. Сто сорок четыре ствола ударили одновременно, и звук этот был не гулом и не громом, а чем-то, для чего у Лыкова не было слова: земля задрожала вся, не толчками, а непрерывно, как дрожит палуба парохода на полном ходу, и воздух стал плотным, и дышать стало трудно не от дыма, а от давления — сто сорок четыре ствола, стреляя одновременно с площади в четыре квадратных километра, сжимали воздух до состояния, в котором уши закладывало, а грудь сдавливало изнутри.
Двадцать минут.
Лыков стоял в траншее, и траншея вибрировала, и стены осыпались, и с наката блиндажа сыпался песок, и связной рядом зажал уши ладонями и открыл рот — так учили, чтобы не лопнули барабанные перепонки, — и все восемьсот человек его батальона стояли в траншеях и ждали конца двадцати минут, и каждая минута была длинной, и каждая минута работала на них, потому что каждый снаряд, упавший на немецкую первую линию, убивал или контузил кого-то, кто через двадцать минут должен был стрелять по ним.
В четыре двадцать артиллерия перенесла огонь вглубь, на вторую линию. Это был сигнал.
— Батальон! За мной!
Лыков перелез через бруствер и побежал.
Семьсот метров. Но эти семьсот метров были не степью, а лесом, редким, с соснами, с кустарником, с мхом под ногами, и мох пружинил, и бежать по нему было легче, чем по степи, но видно было хуже, для обеих сторон, и пулемёт, который стреляет в лесу, стреляет в стволы, а не в людей, и каждое дерево щит, а между щитами просветы, в которых можно умереть, но можно и проскочить.
Батальон бежал через лес. Не цепью — невозможно в лесу, — а отделениями, каждое за своим сержантом, каждый сержант знал направление, и направление было одно: вперёд, к траншее, которую двадцать минут назад молотила артиллерия и в которой сейчас поднимались те, кто выжил.