Лисицын вернулся через два часа. Не через сорок минут, не через пятьдесят пять, а через два часа. И лицо у него было белое, и лёгкость из походки ушла, и он не поднялся на второй этаж, в казарму, а прошёл мимо лестницы, по коридору первого этажа, и за ним шли двое бойцов, не конвойных, автоматы за спиной, не направлены, но шли рядом, по бокам, и Лисицын шёл между ними, и руки его, те самые ровные руки, которые не дрожали ни в вагоне, ни за кашей, ни когда он доставал ключ от тушёнки, теперь висели вдоль тела и были неподвижны, и неподвижность эта была хуже, чем дрожь, потому что дрожь означает страх, а неподвижность означает, что человек перестал сопротивляться.
Сёмин смотрел на это с лестничной площадки второго этажа, через перила, и видел макушку Лисицына, и спину, и двоих по бокам, и дверь в конце коридора, которая открылась и закрылась, и шаги стихли, и коридор был пуст.
Вечером, в казарме, от соседей, которые узнали от бойцов, которые узнали от писаря комиссии, Сёмин услышал то, что объясняло и ровные глаза, и ключ от тушёнки, и лёгкую походку, и два часа за дверью. Лисицын, бывший сержант, двадцати семи лет, находясь в лагере Хаммельбург, в октябре сорок первого года, на допросе, проведённом немецким офицером из отдела разведки, назвал фамилии двоих из своего взвода, рядовых Козырева и Щербакова, которые до плена были связаны с партизанской сетью и имели контакт с подпольной группой в Борисове. Козырева и Щербакова вывели из барака на следующий день и увезли, и больше их никто не видел, и немцы не объясняли куда, но все понимали куда. Лисицын после этого получил перевод в лучший барак, с нарами в два яруса вместо трёх, и с печкой, и с лишней пайкой хлеба, двести граммов в день вместо ста пятидесяти, и эта разница в пятьдесят граммов была ценой двух человеческих жизней, и Лисицын эту цену принял, и жил с ней семь месяцев, и спал спокойно, и храпел ровно, и доставал из кармана ключ от тушёнки и показывал его соседям по столу, как будто ключ этот был сувениром, а не напоминанием.
Сёмин лежал на койке и думал о Лисицыне. Не с ненавистью, потому что ненависть требует энергии, которой у Сёмина после комиссии не было. И не с жалостью, потому что жалеть предателя он не умел, да и не хотел. Он думал с оторопью, с тем чувством, которое возникает, когда обнаруживаешь, что человек, с которым ты спал рядом, и ел рядом, и ехал в одном вагоне одиннадцать суток, и слушал его рассказы про тушёнку, был не тем, кем казался, и это «не тем» означало не просто ложь, а смерть двоих, и в этом открытии было что-то, от чего становилось холодно не снаружи, а внутри, в том месте, которое не согревается ни печкой, ни одеялом, ни кашей.
Костюк лежал через две койки, лицом к стене, как всегда. Но в этот вечер, впервые за все дни в Вологде, он повернулся и посмотрел на Сёмина, и в глазах его, тёмных, запавших, с тенью, которая не уходила никогда, было что-то, что Сёмин прочитал без слов: «Видел?» И Сёмин кивнул: «Видел.» И Костюк снова отвернулся к стене. И этот обмен, безмолвный, длившийся три секунды, был первым разговором между ними за восемнадцать дней, и он сказал больше, чем могли бы сказать слова, потому что в нём содержалось общее понимание того, что в мире есть вещи, о которых не нужно говорить, потому что говорить о них означает впустить их внутрь, а внутри и без того тесно.
На следующее утро Сёмин проснулся в шесть, раньше подъёма, и лежал, глядя в потолок, и думал о комиссии, и о рапорте, который Сотников, может быть, уже написал, и о бумаге, которая, может быть, уже лежит в канцелярии, и на которой, может быть, уже стоит слово «проверен» или стоит другое слово, и от того, какое слово стоит, зависит всё, что будет дальше, и «дальше» для Сёмина означало одно из двух: часть или не часть, фронт или восток, жизнь, в которой он снова солдат, или жизнь, в которой он не знает, кто он.
Восемнадцатый день пришёл четырнадцатого февраля, в субботу, и утром, после завтрака, Сёмина вызвали в канцелярию. Канцелярия располагалась на первом этаже, рядом с комнатой комиссии, и за столом сидела Карпова, Лидия Сергеевна, та самая, которая записывала, и перед ней лежал лист бумаги, отпечатанный на машинке, с подписью и печатью.
— Сёмин Алексей Николаевич?
— Так точно.
— Решение фильтрационной комиссии от двенадцатого февраля тысяча девятьсот сорок второго года. Проверен. Нарушений воинской присяги, фактов сотрудничества с противником, а также иных обстоятельств, препятствующих прохождению дальнейшей военной службы, не установлено. Направлен в сорок седьмой запасной стрелковый полк для доукомплектования. Распишитесь.