Пауза. Длинная. Вдох, выдох, шелест. Шапошников положил листы на столик и откинулся в кресле, и плед сполз с колен, и Сталин наклонился и поправил.
Они помолчали. За окном капало с крыши, и каждая капля стучала по жестяному подоконнику с тем неторопливым ритмом, который бывает в начале марта, когда зима ещё не кончилась, но уже устала.
Потом Шапошников посмотрел в окно. За окном был двор дома на Грановского, небольшой, с деревьями, которые были голые, потому что март, и с лавочкой, на которой никто не сидел, и с дорожкой, расчищенной от снега, по которой никто не ходил, потому что двор был для тишины, и тишина во дворе была полная.
— Товарищ Сталин. Я хочу вам сказать одну вещь.
Сталин ждал. Шапошников дышал. Потом повернулся от окна.
— Я всю жизнь занимался одним делом. Планировал, как люди будут умирать. Где, когда, сколько. Каждый план, который я составлял, был чьими-то похоронками, и каждая стрелка на карте означала мальчиков, которые не вернутся. Я это знал с двадцатого года, с Варшавы, и привыкнуть к этому нельзя, но можно научиться не отводить глаза. — Пауза. Вдох. — Я не отводил. И вы не отводите. Поэтому мне было с вами легко работать.
Он помолчал. Шелест в груди был слышен через всю комнату.
— Берегите Василевского. Он хороший штабист, но у него есть одна слабость: он хочет нравиться. Не вам, а всем. Фронтовым командующим, наркомам, чужим генералам. Не давайте ему. Пусть будет неудобным. Неудобный начальник Генштаба стоит десяти удобных.
И после ещё одной паузы, тише:
— И когда война кончится, не торопитесь. С миром нельзя торопиться. Мир не бывает победой, которую перевернули обратной стороной. Это другая работа, и она тяжелее.
Тишина. Двор за окном. Голые деревья. Пустая лавочка. Капель с крыши, редкая, мартовская.
Волков слушал и думал о том, что за шесть лет ни один человек не говорил с ним так. Молотов докладывал. Берия отчитывался. Жуков спорил. Василевский соглашался. Но никто не говорил с ним просто, без должности, без оглядки и без расчёта, как говорит один человек с другим, когда между ними нет ничего, кроме того, что они оба знают, что считают. Только Шапошников. И Шапошников уходил.
— Спасибо, Борис Михайлович.
— Не за что.
Сталин встал. Шапошников не встал, потому что не мог. Но протянул руку, и Сталин взял её, и рука была тонкая, холодная, и пальцы слабые, и рукопожатие длилось три секунды, и оба чувствовали, что оно может быть последним.
— До свидания, Борис Михайлович.
— До свидания, товарищ Сталин. У вас работа. У меня лекарства.
Сталин вышел из кабинета. В коридоре Мария Александровна стояла у стены с его шинелью в руках. Сталин взял шинель. Надел. У двери остановился.
— Мария Александровна. Если что-нибудь понадобится, звоните. В любое время.
— Спасибо, Иосиф Виссарионович.
Она не сказала «всё хорошо», потому что всё было не хорошо, и врать Сталину она не умела.
Сталин вышел. Спустился по лестнице. Сел в машину. Митрохин тронулся. Москва шла мимо, мартовская, с капелью, с потемневшим снегом. Сталин сидел на заднем сиденье и думал о том, что сказал Шапошников. С миром нельзя торопиться. Война ещё не кончилась, и мир был далеко, за Двиной, за Днепром, за Берлином, за чем-то ещё, чему пока не было названия. Но Шапошников уже думал о мире, потому что хороший штабист всегда думает на два хода вперёд, и мир был тем ходом, до которого Шапошников не доживёт, и он это знал, и именно поэтому сказал.
Машина подъехала к Боровицким воротам. Сталин вышел. Поднялся по лестнице. Вошёл в кабинет. Сел за стол. На столе лежала утренняя сводка, и папка Василевского, и телеграмма от Мерецкова, и записка от Молотова. Он открыл папку. На первой странице был план Днепра, тот же черновик, копия того, что он показывал Шапошникову. И на полях карандашом, мелким почерком Василевского, было написано: «А если не Кременчуг?»
Сталин посмотрел на эту надпись. Потом посмотрел на карту. Потом повёл пальцем вниз, по течению Днепра, от Кременчуга на юг, триста километров, до точки, где река расширялась, и берега становились низкими, и город назывался Запорожье.
Глава 8
Курчатов
Курчатов.
Поезд шёл на восток вторые сутки. За окном салон-вагона была Россия, которую Сталин не видел с начала войны, потому что с двадцать второго июня он не выезжал из Москвы ни разу. Россия эта была другой, не той, какую он помнил по довоенным поездкам, когда пейзаж за окном состоял из полей, лесов, деревень и станций. К полям и лесам добавились заводские трубы в местах, где заводов раньше не было, бараки рабочих посёлков, выросших за лето и осень, длинные эшелоны на разъездах, женщины на платформах, разгружавшие ящики, которые ещё год назад разгружали мужчины. Страна работала. Страна воевала. И работа эта, видная из окна поезда, была тем, что Сталин строил шесть лет и что теперь шло само, без его ежедневного участия, как река, которую однажды направили в нужное русло и которая дальше течёт сама, подчиняясь собственному течению.