— Пусть Ванников входит, — сказал он в сторону двери.
Дверь открылась. День продолжался. За окном шёл снег, мартовский, мокрый, последний. Через месяц распутица. Через два — сухая земля.
И тогда — Днепр.
Глава 10
Письмо из Лондона
Письмо привёз Майский — не через наркомат, лично, в портфеле, прилетев из Лондона через Стокгольм двое суток назад и добравшись до Москвы военным бортом из Ленинграда только к вечеру двадцать шестого марта. Молотов позвонил в одиннадцать вечера, когда Сталин уже собирался в Кунцево.
— Майский прилетел. Говорит — срочно. Письмо от Черчилля, личное, не по каналам.
— Во сколько может быть в Кремле?
— В полночь.
— Жду. Приезжайте оба.
Сталин снял шинель, которую уже надел, повесил обратно на крючок у двери. Вернулся за стол. Позвонил в буфет — чай, крепкий, два стакана. Подумал — три. Майский тоже будет пить, после двух суток в самолётах.
Они пришли вместе, в двенадцать десять. Молотов — в чёрном костюме, собранный, будто и не было рабочего дня длиной в шестнадцать часов. Майский — помятый, с красными глазами, в пальто, которое не успел оставить в приёмной, и с портфелем, прижатым к груди. Иван Михайлович Майский, посол в Лондоне с тридцать второго года, человек, который десять лет разговаривал с англичанами на их языке и научился не только произношению, но и манере: говорить мягко, думать жёстко.
— Садитесь. Чай на столе.
Майский сел, портфель положил на колени. Руки чуть дрожали — от усталости, не от страха. Достал конверт: белый, плотный, без штампов, без грифов. На конверте — одно слово, написанное от руки, чернилами, размашистым почерком: «Stalin».
— Черчилль передал лично, — сказал Майский. — Пригласил на ужин, одного, без секретарей. За десертом достал из кармана и положил на стол. Сказал: «Передайте Сталину. Лично в руки. Не через посольство, не через канцелярию. В руки.»
Сталин взял конверт. Вскрыл перочинным ножом, аккуратно, вдоль клапана. Внутри — два листа тонкой бумаги, исписанных от руки. Не машинописный текст, не официальная нота — рукописное письмо, личное, тем самым размашистым почерком, который знал весь мир.
Он читал молча. Молотов и Майский ждали, каждый со своим стаканом чая, который стыл в руках.
Письмо было длинным, на двух страницах, но суть умещалась в нескольких абзацах. Остальное — обрамление, та черчиллевская манера, в которой комплимент предшествует удару, а удар смягчается цитатой из Шекспира. Сталин пролистнул обрамление и нашёл суть.
Бек. Черчилль писал о Беке. Не по имени — «новое германское руководство», «берлинский режим», «люди, пришедшие к власти в результате военного переворота». Но за этими формулировками стоял один человек: Людвиг Бек, бывший начальник германского Генерального штаба, ныне канцлер Германии, который за три месяца своего правления сделал больше для легитимизации переворота, чем все генералы-заговорщики вместе взятые.
Обмен пленными. Черчилль отдавал должное: «Решение Советского правительства провести обмен через Красный Крест было разумным и гуманным.» Но за этим «разумным и гуманным» следовало «однако». И «однако» было таким:
Бек использовал обмен. Европейская пресса, нейтральная и союзная, писала о «новой Германии», о «генерале, который остановил безумие», о «руке, протянутой через линию фронта». Шведы, швейцарцы, турки — все заговорили о мире и компромиссе, не о безоговорочной капитуляции. И в Лондоне — в парламенте, в прессе, в клубах, где формируется то, что англичане называют «общественным мнением» — начали звучать голоса: а может, с этим Беком можно договориться?
Черчилль этих голосов боялся. Не потому, что они были громкими — пока нет. Но потому, что они были разумными. Бек был не Гитлер — хотя бы потому, что не строил лагерей смерти и не грозил мировым господством. Он был офицер старой школы, консерватор, из тех, кто хочет сильную Германию, но знает ей цену. И с таким противником, как Черчилль понимал, торговаться легче, чем с фанатиком, а значит, искушение торговаться будет расти.
«Я хочу, чтобы Вы знали, — писал Черчилль, — что я не намерен вести переговоры с Берлином, ни тайно, ни явно, ни под каким предлогом. Война будет продолжаться до тех пор, пока германские войска не будут выведены со всех оккупированных территорий. Это — моя позиция, и я от неё не отступлю.»
Красиво. Твёрдо. Но Сталин прочитал и следующий абзац:
«Однако я не могу не обратить Ваше внимание на то, что моя позиция — не единственная в моём правительстве. Есть люди, которые считают иначе, и число их растёт. Война без Америки — тяжёлое бремя для Британии. В Африке Роммель стоит у Газалы и готовит новое наступление; Окинлек просит подкреплений, которых я не могу дать, не ослабив метрополию. В Атлантике подводные лодки Дёница за февраль потопили восемьдесят судов — больше, чем верфи спускают на воду, и каждый потерянный транспорт означает тысячу тонн груза, которые не дойдут ни до Ваших портов, ни до наших. Бомбардировочное командование бьёт по Руру каждую ночь, и каждую ночь не возвращается десяток экипажей, и газеты печатают списки, и вдовы стоят у почтовых ящиков. Мы несём это бремя, и будем нести. Но бремя подтачивает волю, и Бек это знает. Его стратегия — не военная. Она политическая. Он хочет расколоть нас не на поле боя, а за столом переговоров. И если мы — Вы и я — не будем действовать согласованно, он может в этом преуспеть.»