Молотов записывал в блокнот, мелкими аккуратными буквами, без сокращений.
— Это закроет канал? — спросил он, не поднимая глаз.
— Не закроет. Канал — Швеция. Швеция останется. Бек попробует ещё раз, через два или три месяца, в другой форме. Но эту попытку мы развернём, и развернём так, чтобы все, кто за этим следит, видели: гуманитарная риторика на нас не действует. Тогда Бек будет вынужден следующее предложение делать в другом ключе. Не в гуманитарном.
— А в каком?
Сталин не ответил сразу. Подумал.
— В военно-политическом. Прямо. С названием своих условий. Когда он перестанет прятаться за Красным Крестом и за шведами и скажет напрямую, чего хочет, — мы будем знать, с чем имеем дело. Сейчас он торгует, не называя цены. Это нам не подходит.
Молотов кивнул, дописал последнюю строчку, закрыл блокнот.
— Когда отвечаем?
— Не сегодня, — сказал Сталин. — Сначала Лондон.
Молотов поднял глаза.
— Через Майского?
— Через Майского. Совместное заявление о координации мы с Иденом подписали двадцать восьмого марта. Это первый случай, когда оно проверяется в работе. Мы обязаны уведомить Черчилля до того, как ответим Беку. Если мы этого не сделаем, координация останется бумагой.
— А если Черчилль будет настаивать на согласованной формулировке? Это задержит ответ.
— Задержит. На день, на два. Мы можем себе позволить два дня. Бек ждал три месяца — пусть подождёт ещё два дня. А мы покажем Лондону, что наше слово — слово.
Молотов снова кивнул. Встал. Закрыл блокнот, убрал во внутренний карман пиджака.
— Я подготовлю шифровку Майскому. К полудню она уйдёт. К двадцати часам московского времени Черчилль будет знать. Завтра к полудню получим его реакцию. Ответ Стокгольму, если успеваем согласовать формулировки, — послезавтра.
— Послезавтра, — повторил Сталин.
Молотов вышел.
Сталин остался один. Сел за стол, перед тремя листами шведского текста, лежавшими лицевой стороной вверх. Прочитал ещё раз ту фразу, на которой споткнулся при первом чтении: «Прекращение боевых действий не распространяется на иные участки фронта и не имеет политического характера». Эта фраза была написана для прессы. Она должна была появиться, в том или ином виде, во всех нейтральных газетах, как только предложение получит огласку, — а получит оно её через неделю-полторы, потому что Бек не для того отправляет такие документы, чтобы они оставались в тишине дипломатических архивов. Через неделю в Стокгольме об этом узнают все: и шведские социал-демократы, и норвежское правительство в изгнании, и финские дипломаты, которые в этом году притихли и стали учтивее, чем в прошлом, и швейцарские банкиры, и американские корреспонденты, у которых каждое такое сообщение становится поводом для статьи в «Нью-Йорк таймс» с подзаголовком «Возможно ли мирное урегулирование на Восточном фронте?» И английская публика — та самая, которой Черчилль боится в своём собственном правительстве, — прочтёт этот подзаголовок и подумает: «А ведь и правда. Может быть, и возможно».
Бек на эту реакцию рассчитывал. И эта реакция должна была сработать вне зависимости от того, как ответит Москва. Согласие — победа Бека (он умный, он добился). Отказ — победа Бека (русские не хотят мира). Контрпредложение — наполовину победа: русские что-то предлагают, значит, не отвергают идею диалога, значит, дверь приоткрыта. На каждом из трёх вариантов Бек что-то получал.
Сталин это видел. И в эту минуту, шестнадцатого апреля, в кабинете на втором этаже, перед тремя листами шведского текста, он подумал то, о чём за последние три месяца думал всё чаще и о чём не говорил никому, кроме разве что Молотова, и то намёками: его, Сталина-Волкова, преимущество над противником больше не состояло в знании будущего. Учебник кончился. Бек был фигурой, которой в учебнике не было, и каждый его ход был ходом, на который у Волкова в памяти не лежало готового ответа. И тем не менее ответы находились — не из памяти, а из работы, из рассуждения, из той совместной с Молотовым логики, которая выстраивалась за последние пять лет вечерних разговоров и которая теперь, без подсказки, продолжала работать.
Это было новое ощущение. Не приятное и не неприятное. Похожее на то, какое бывает у пловца, который много лет плавал с поплавком и однажды поплыл без него, и обнаружил, что плавать без поплавка он, оказывается, тоже умеет, и держится на воде не благодаря поплавку, а благодаря тому, что научился держаться, — и поплавок был, выходит, костылём, не опорой. Учебник был костылём. Теперь его нет. И вода не разверзлась.