Выбрать главу

Голос был тише, чем три недели назад. Но не сорвался, не дрогнул. Тот же голос.

— Борис Михайлович.

Сталин сел в кресло напротив. Между ними был столик. Между ними было то, что они вместе несли последние шесть лет, и что в эту минуту висело между двумя креслами, не нуждаясь в назывании.

— Мерецков вчера прислал доклад? — спросил Шапошников.

— Прислал.

— Какой темп подвоза?

— Шестьсот тонн в сутки. По плану — семьсот пятьдесят, выходит на восемьдесят процентов. Он считает, что к середине мая дойдёт до девяноста.

— Дойдёт. Когда дойдёт — у Кирпоноса пусть остаётся как сейчас. Не двигайте южные эшелоны на север, даже если будет соблазн. Кирпонос летом понадобится.

— Не двину.

— Конев приедет?

— Не приехал ещё. Через три недели.

Шапошников помолчал. Свист в груди стал чуть отчётливее, потом снова сошёл.

— Когда приедет — посмотрите его второй вариант. Не первый. Первый он напишет, чтобы вы видели, что слушался. Второй — это то, что он сам думает. Они часто не совпадают. Сейчас особенно.

— Я знаю.

— У Рокоссовского карта будет точная. Он этого не отдаст никому, проверит сам. На него за это можно полагаться.

— Я полагаюсь.

— И ещё. Александр Михайлович. Когда я уйду, не нагружайте его сразу всем. Он работает обстоятельно, и обстоятельность эта — его сила, но в первый месяц, пока не привыкнет, ему понадобится, чтобы на нём не было ещё и моих остатков. Передайте мои дела ему чисто, одним днём, без хвостов.

— Передам.

— Вот, в общем, и всё.

Шапошников сказал это спокойно. Без интонации, отделяющей последнюю фразу от предыдущих. И Сталин не сразу понял, что фраза была последней, потому что в её ровности не было того, что обычно бывает у людей, которые знают, что говорят последнее.

Шапошников закрыл глаза. Подышал. Дышал, может быть, секунд тридцать, а может быть, минуту. Потом открыл глаза, посмотрел на Сталина не пристально, а как смотрят на хорошо знакомый предмет в комнате, который видишь не потому, что разглядываешь, а потому, что он есть. Потом снова закрыл глаза.

Свист в груди прошёл один раз, тише, чем минуту назад. Потом ещё один раз, ещё тише. Потом не прошёл.

Сталин сидел, не двигаясь.

В коридоре было слышно, как тикают часы. Он раньше не замечал этих часов в коридоре. Теперь заметил, потому что в кабинете не было больше ни одного звука, которым тиканье было бы заглушено.

Прошло, наверное, две минуты. Может быть, три. Сталин не считал.

Потом в дверях появилась Мария Александровна. Она не вошла. Она остановилась на пороге и посмотрела сначала на Бориса Михайловича, потом на Сталина, потом снова на Бориса Михайловича, и в её взгляде, во второй раз обращённом к мужу, была та секундная пауза, в которой человек, ожидавший этого много дней, всё равно одну секунду не верит. Потом эта секунда прошла.

— Ушёл? — спросила она тихо.

— Только что.

Мария Александровна вошла в кабинет. Подошла к креслу, села на скамеечку, которая стояла у ног Шапошникова, и которой пользовалась все последние месяцы, когда нужно было что-то ему подавать или поправлять. Положила руку на его руку.

Сталин встал. Посмотрел вниз. Не нашёл, куда деть руки, и сложил их за спиной. Слов не нашлось.

Мария Александровна сидела так минуту. Потом отняла руку. Закрыла Борису Михайловичу глаза, осторожно, средним и указательным пальцами правой руки, опытным движением, как будто давно репетировала.

Встала.

— Чаю, Иосиф Виссарионович?

— Да.

Они вышли в столовую. Мария Александровна поставила чайник, сняла с полки две чашки, достала из жестянки сахар. Делала всё это медленно, не оттого, что плохо себя чувствовала, а оттого, что в эти первые минуты после ухода человека, с которым прожила двадцать пять лет, медленность — единственный способ продолжать делать что-либо вообще.

Сталин сел за стол. Достал из кармана трубку, посмотрел на неё, убрал обратно, потому что курить здесь сейчас было бы неуместно. Подождал.

Чай был налит. Сахар поставлен. Мария Александровна села напротив.

Какое-то время они пили молча.

Потом Мария Александровна заговорила, и заговорила о том, о чём раньше Сталину никогда не рассказывала, и что в этот момент могло, может быть, заполнить тишину, не нарушая её.

— Он в шестнадцатом году в первый раз меня увидел в госпитале в Тарнополе. Я тогда работала сестрой. Ему перевязывали руку — лёгкое ранение, не серьёзное, на третий день уже выписался. Мы с ним два раза в день встречались, на перевязках, по пятнадцать минут. И за эти три дня он не сказал мне ни слова, кроме «здравствуйте» и «спасибо». А когда выписывался — оставил мне записку. На листке штабной бумаги, по-русски и по-французски. По-русски было: «Если вернусь — найду вас». По-французски — то же самое, но другими словами.