— Можем выдержать. Если темп наших операций будет правильный. Если каждый удар будет рассчитан. Если не будет искушения ударить сразу по всему фронту, а соблазн будет, потому что успех кружит голову. Если Жукова и Мерецкова будем держать на главных направлениях, а остальных — на фиксирующих. Если резервы пойдут не в первый эшелон, а будут накапливаться. Тогда — да, можем выдержать. До сорок четвёртого, до сорок пятого. Может быть, дольше. Это работа на годы, на расчёт, на терпение. На крупные и редкие удары, не на много мелких.
— Эту работу — кому я её поручу, Борис Михайлович?
Шапошников посмотрел на него. Глаза у него были голубые и в этот момент очень ясные, потому что одышка не мешает глазам, и старый штабной офицер, понимавший свой возраст и своё состояние, в этот вопрос Сталина смотрел не с горечью и не с просьбой, а с прямотой, которая была у него профессиональной чертой и оставалась с ним до последнего.
— Василевскому. Александр Михайлович работает рядом со мной два месяца. Он принимает дела постепенно. К весне он будет готов взять на себя начальника Генштаба полностью. Я останусь — пока буду в состоянии — в качестве военного советника при вас. По мере возможности.
— Он готов?
— Готов. Я его знаю с двадцать четвёртого года. Это работник вашей школы — спокойный, точный, без амбиций, фиксирующий. Не герой, не вождь, не оратор. Штабист. Который вам нужен.
— А вы, Борис Михайлович?
И вот здесь, на этот вопрос, Шапошников ответил с той прямотой, какая в их разговорах с Сталиным была установлена с самого начала, ещё с тридцать девятого года, и от которой ни один из них не отступал.
— Я работаю, пока могу. Может быть, ещё несколько месяцев. Может быть, год. Дольше — врачи не обещают. Ничего страшного — я свою войну отслужил.
— Вы её ещё не отслужили, Борис Михайлович. Война продолжается.
— Та, которая — для меня — уже отслужил. Дальше — Василевский. И я ему помогу, сколько смогу. А вы — продолжайте. Делайте то, что делаете. Это правильно.
Шапошников медленно протянул руку и положил её на руку Сталина, лежавшую на столике. Движения его утомляли. Это было не по-сталински: Сталин не любил, чтобы его трогали, и это знали все, включая Шапошникова. Но Шапошников знал и другое. Они оба были старики, хоть Сталин ещё и не до конца верил в это, и рукопожатие между ними было больше, чем нарушение этикета. Это был жест, в котором всё, что они вместе сделали за пять с половиной лет, и всё, что они ещё не успели сказать друг другу, и всё, что им предстояло, собиралось в одно.
Сталин не убрал руки. Шапошников держал.
Минуту они так сидели. Потом Шапошников отнял руку, медленно, и сложил снова обе на коленях.
— Ну, идите, товарищ Сталин. У вас работа. У меня — лекарства.
— До свидания, Борис Михайлович.
— До свидания.
Сталин встал. Постоял секунду, глядя на маршала в кресле. Хотел сказать что-то ещё, но не сказал, потому что говорить было нечего: всё уже было сказано рукопожатием. Потом повернулся, вышел из кабинета, в коридоре оделся, кивнул Марии Александровне (та снова молча кивнула в ответ), и вышел из квартиры. Спустился на лифте. Сел в машину.
— Кремль, — сказал он Митрохину.
Машина тронулась. Сталин сидел на заднем сиденье и смотрел в окно. Снег падал сильнее, чем когда он ехал сюда, и фары встречных машин в этом снегу размывались жёлтыми пятнами. Он думал, что Шапошников — последний человек этого поколения, которое начало работать с ним в тридцатых, и что после Шапошникова придёт другое поколение, и что это поколение (Василевский, Антонов, Штеменко) будет в каком-то смысле рабочее, не великое, и от него не нужно будет тех широких творческих жестов, которые были у Шапошникова с его картами генштаба и которые Сталин-Волков застал ещё в полную силу. Будет другая школа. Тщательная, кропотливая, тихая. Школа, которая выиграет эту войну, если её правильно вести. И ему, Волкову, нужно будет работать с ней, и работать не так, как он работал с Шапошниковым, а по-новому, потому что новые люди требуют новых отношений.
Война продолжалась.
В Кремле, в своём кабинете, к двенадцати дня Сталин получил от Молотова проект ответа. Переплёт серой папки, две страницы машинописного текста на французском (рабочем языке Красного Креста) и русском. Сталин прочитал. Сделал одну поправку карандашом: в формуле о допуске в лагеря уточнил «включая все лагеря на территории Советского Союза без исключения», потому что Волков знал, что без этого слова «все» начнутся попытки выбирать, и решил закрыть лазейку заранее. Подписал. Передал обратно Молотову.