И ещё — Костюка. Танкиста с обмороженными пальцами. Который в феврале остался в Вологде, потому что в маршевую разнарядку его не включили. Сёмин не знал, где сейчас Костюк, и не имел способа узнать. В госпитале с ампутацией. В тыловой части на нестроевой должности. На пенсии по инвалидности в каком-нибудь городе восточнее Урала. Всё возможно. Сёмин надеялся, что на пенсии, потому что Костюку в больнице больше не нужно. Из всех людей, ехавших с ним из Батуми, Костюк был тот, о ком хотелось знать, что он жив.
Из парной Сёмин вышел чистый, разогретый, с лёгким покалыванием в груди, которое не было плохим. Окатил себя холодной водой из шайки, оделся в чистое бельё, выданное специально перед отправкой, и в чистую гимнастёрку, и в свои сапоги, начищенные с утра.
В пять часов было последнее построение и напутствие политрука. Лейтенант Кравцов, политрук первого батальона, стоял перед строем маршевой роты на плацу. Лет двадцати восьми, среднего роста, с лицом, в котором нельзя было не заметить желтизны, идущей от того, что у него была язва, диагностированная ещё в учебном училище, и из-за этой язвы Кравцов не был годен в строй и был оставлен по тыловой линии. На фронт его не пускали, и солдаты в полку это знали, и Кравцов это знал, и эта взаимная неговорённость сидела между ним и каждым строем, перед которым он произносил напутствие. Он читал с листа.
— Товарищи бойцы. Сегодня вы уезжаете на фронт. Завтра в семь ноль-ноль эшелон. Через неделю-полторы — действующая армия, Западный фронт, конкретное место по прибытии. Я не буду говорить вам про долг и про Родину, потому что вы это знаете не хуже меня. Скажу другое. Тыл стоит. Заводы работают. Хлеб — будет. Снаряды — будут. То, что нужно фронту, тыл даст. Вы делаете на фронте свою работу, мы делаем свою. Никакой разницы в этом нет. Кто из вас вернётся — тех ждут. Кому не повезёт — те погибли не зря, потому что без вас фронта не будет, а без фронта нас не будет. Это всё, что я хотел сказать.
Кравцов сложил лист, спрятал его во внутренний карман гимнастёрки. Лицо его не выражало ничего, кроме усталости. Усталость эта была, может быть, от язвы, может быть, от того, что эту речь он прочитал с третьего числа уже четыре раза, по числу маршевых рот, и каждая рота была другая, и каждый строй смотрел на него по-своему, и лица в строю он запоминал не специально, а само собой, и от этого, может быть, у него каждый вечер портилось пищеварение и горела язва.
Сёмин в строю его слушал. Речь была не плохая. Без пафоса, без нарочито сдержанной риторики, без специально подобранных слов о Родине. Кравцов читал то, что считал нужным сказать, и читал это без театра. Сёмин таких политруков на фронте до плена не помнил; политрук его роты в июле сорок первого говорил по-другому, громче, с напряжённой интонацией, и в этой напряжённости было что-то, что солдаты слышали как фальшь. Кравцов был другой.
После напутствия рота разошлась.
Ужин в семь. Лёгкий — щи, хлеб, чай. Тяжёлая еда перед сном перед эшелоном не рекомендовалась. Сёмин ел ровно столько, чтобы не быть голодным, и не больше. Прохоров ел так же.
В девять часов Сёмин лежал на своей койке. Казарма была почти пуста — рота, кроме нескольких человек, ушла на последний инструктаж по эшелонной погрузке, и Сёмин остался один, потому что инструктаж этот был для тех, кто будет в эшелоне старшими по вагонам, а Сёмин старшим по вагону назначен не был. Он лежал и смотрел в потолок, на знакомую трещину, и думал о том, что эту трещину завтра он больше не увидит.
Простыня была белая. Подушка — мягкая. Окно открыто, и через окно входил вечерний воздух, тёплый, с запахом цветущей липы откуда-то со стороны улицы. В Костроме липы цвели в начале июня, и запах этот, который Сёмин знал ещё по Тамбову, где липы тоже росли вдоль улицы Карла Маркса, был тот запах, который в любом русском городе означал лето.
Он думал о завтрашнем дне без тревоги. Тревога была год назад, в июне сорок первого, в казарме под Минском, когда он лежал на нарах перед отправкой и не спал, потому что не знал, что его ждёт. Сейчас он знал. Не до подробностей, не до места и времени, не до того, кто из трёхсот двенадцати вернётся и кто нет, но в общих чертах — знал. Знал, что эшелон. Знал, что потом распределение по дивизиям. Знал, что потом окопы, или штурмовые группы, или рубеж обороны на Двине, который, по слухам, готовится к большому делу летом. Знал, что в этом большом деле ему достанется его доля, и доля эта будет тяжёлая, и в этой доле он либо погибнет, либо нет, и от него зависит часть, но не вся, и остальное зависит от случая, от снаряда, от чужой ошибки, от чужой удачи.