Выбрать главу

Эта определённость не радовала и не пугала. Она просто была. Сёмин лежал на простыне в казарме сорок седьмого запасного стрелкового полка, и тело его было готово, и руки знали карабин, который завтра окажется в эшелоне, и пилотка лежала на табурете рядом, и сапоги стояли носками к проходу. В одиннадцать вечера в казарму вернулись остальные с инструктажа, и было ещё пятнадцать минут шума, и потом старшина выключил свет, и казарма затихла.

Сёмин уснул около двенадцати. Последняя мысль была не о завтрашнем дне, не о фронте, не о Хаммельбурге, не о Грише и не о Лисицыне. Последняя мысль была о Костюке. О том, где он сейчас. И о том, что хорошо бы, чтобы Костюк был в каком-нибудь тёплом месте, восточнее Урала, на пенсии по инвалидности, в комнате с печкой и с окном, из которого видны деревья. Чтобы Костюк сидел у окна, и смотрел на деревья, и три чёрных пальца на левой руке у него уже отрезали в госпитале, и культи зажили, и больше ничего не болит. Чтобы Костюк, сидя у этого окна, посмотрел иногда в сторону запада, откуда они когда-то ехали вдвоём из Батуми в одном вагоне, и подумал бы о Сёмине, и подумал бы о нём как о живом, не как о погибшем. Чтобы это совпало.

И с этой мыслью Сёмин уснул, и спал спокойно, и в три часа ночи дежурный по полку прошёл по двору с фонарём, проверяя посты, и луч фонаря на секунду пробежал по окну казармы, по простыне Сёмина, по его лицу, и Сёмин не проснулся, потому что тело знало, что ему нужно поспать ещё три часа.

В шесть утра одиннадцатого июня горнист протрубил подъём, и маршевая рота встала, и через час двести двенадцать человек (сто из трёхсот двенадцати оставалось во второй смене на следующий день) грузились в восемь теплушек на станции Сусанино, и эшелон тронулся в семь пятнадцать в направлении Ярославля и далее на запад. Сёмин стоял у щели вагонной двери и смотрел наружу одним глазом, как смотрел в январе, в Вологде, при встрече, только теперь в обратную сторону — не возвращаясь, а уезжая, и не зимой, а летом, и не в немецкой шинели, а в советской гимнастёрке с карабином Симонова, перекинутым через плечо. Прохоров стоял рядом, у другой щели. Эшелон набирал ход. Костромская земля, низкая, с тёмными полосами вспаханных полей и со светлыми пятнами цветущих лугов, уплывала назад, медленно, потом быстрее, и небо над ней было высокое, июньское, синее.

Глава 18

Разведка

Девятнадцатого июня сорок второго, в шесть часов утра, Рокоссовский вошёл в свой рабочий кабинет в Дорогобуже, в каменном здании бывшей средней школы номер три, занятом штабом Западного фронта с февраля. Сел за стол. На столе лежали три папки: ночная оперативная сводка, разведсводка за прошедшие сутки, политдонесение. Рокоссовский открыл первую, оперативную, потому что у штабного офицера, утром приходящего в кабинет, есть привычка читать в порядке возрастания тревоги: сначала то, что должно идти как заведено, потом то, что может идти иначе.

Оперативная сводка была спокойной. На Двинском участке за ночь два разведпоиска, без потерь. Артиллерия противника произвела двести четырнадцать выстрелов по площадям, без видимого ущерба. Авиация немцев — шесть самолётов на отвлечение, два сбиты, четыре ушли. Свои потери — никаких. Свои действия — те же, что записаны в плане шестьдесят второго номера на эту неделю: продолжение работы по углублению ходов сообщения на исходных позициях, вывод гаубичной артиллерии на огневые позиции по графику, ночная разведка дорог в полосе южнее Орши.

Рокоссовский прочёл сводку дважды, как всегда читал утренние сводки. Не потому, что не понял с первого раза, а потому, что каждое слово, написанное оперативным дежурным капитаном Рябовым в три часа ночи, должно было пройти через утро командующего фронтом, и каждое слово в сводке было обещанием — потому что человек, которому ночью обещают, что артиллерия противника произвела двести четырнадцать выстрелов по площадям, утром на этом обещании строит свой день. Подписал сводку простой подписью «К. Рокоссовский». Положил её во вторую стопку.

Вторая папка была разведсводка. Эту он открывал с другим чувством, потому что разведка с конца марта, после кремлёвского совещания, на котором Сталин сказал ему «к маю карту, на которой я увижу каждый пулемёт», стала для Рокоссовского не одной из служб фронта, а той самой службой, от которой зависел весь его план. План держался на разведке, как опирается дом на фундамент: если фундамент уплывает, дом тоже. Карту немецких позиций он подписал двадцать восьмого мая, перед вторым совещанием, и возил её в Москву. Карта была в основном верна. Но «в основном» в военном деле не означало «полностью», и каждый день между двадцать восьмым мая и сегодняшним был днём, в котором Гальдер мог что-то изменить, а Рокоссовский — должен был это уловить.