— Кузьма Никитович?
— Готов, — сказал Галицкий. — Позиции заняты, артиллерия пристреляна, лодки на месте. Мне нужен сигнал за шесть часов.
— Получите за восемь.
Конев повернулся спиной к пойме. Посмотрел на обоих.
— План Берёзова — основной. План Галицкого — запасной. Дата — по приказу из Москвы, ориентировочно первая декада июля. Гать начинать за три ночи до даты. Берёзов — в мою оперативную группу, с сегодняшнего дня. Галицкий — на месте, в готовности. Вопросы.
— Нет вопросов, — сказал Галицкий.
— Нет, — сказал Берёзов.
— Тогда пойдёмте. Я хочу дойти до края воды.
Они пошли по пойме. Не по гряде — левее, по мелкому месту, где вода стояла по щиколотку и сапоги чавкали в глине. Конвойные сзади нервничали: три километра от немцев, открытая местность, командующий фронтом по колено в болоте. Конев знал, что они нервничают, и знал, что правы, и шёл, потому что если его здесь убьют — Галицкий примет фронт и доведёт, а если не убьют — он будет знать болото ногами, и это знание стоит риска. Шёл первым, не оглядываясь, и шёл так, как ходят люди, которым нужно увидеть место не глазами разведчика, а ногами пехотинца: почувствовать, как пружинит грунт, как вязнет нога, как пахнет вода — тиной, торфом, чем-то кислым, — и запомнить всё это телом, чтобы потом, когда батальон Берёзова пойдёт по гати в темноте, и Конев будет сидеть на КП в двенадцати километрах восточнее и слушать доклады по рации, он знал бы, что значит каждое слово в этих докладах, потому что его сапоги были в той же глине, и его ноги знали ту же тяжесть.
Через пятнадцать минут они дошли до камышовой гряды. Конев остановился. Присел на корточки, потрогал грунт рукой. Глина, плотная, с травой. Копнул ногтями — под глиной песок.
— Твёрдая, — сказал он.
— Твёрдая, — подтвердил Берёзов. — Держит. Я проверял в четырёх точках.
Конев выпрямился. Посмотрел в сторону реки. Туман рассеялся до половины, и теперь река была видна отчётливо: тёмная полоса воды, метров сто десять, и за ней обрыв, и на обрыве — да, траншея, и бруствер, и что-то тёмное, похожее на амбразуру, но далеко, и без бинокля не разобрать.
— Бинокль давать не буду, — сказал Конев. — Блеснёт линза — и вся ваша болотная хитрость кончится. Пошли обратно.
Они пошли обратно. Тем же путём, по мелкому месту, мимо камышей, мимо кочек, мимо лягушки, которая сидела на кочке и смотрела на трёх генералов с тем безразличием, с каким лягушки смотрят на всё, что крупнее комара.
В лесу, у капонира с «виллисом», Конев остановился.
— Берёзов. Расчёт к восемнадцати ноль-ноль. Лично мне, не через штаб. Приедете в Невель, второй этаж почты, спросите Фёдорова.
— Есть.
— Галицкий. Проверьте понтонную роту. Лично. Каждый понтон, каждый замок, каждый трос. Если хоть один замок не встанет в ночь переправы — вы мне ответите не за замок, а за мост.
— Есть.
— Свободны.
Галицкий и Берёзов ушли к своей машине, стоявшей в ста метрах дальше по просеке. Конев сел в «виллис». Шофёр, ефрейтор Зайцев, молча завёл мотор.
— В Невель, — сказал Конев.
Машина тронулась по просеке, по колее, выбитой грузовиками, и ветки елей задевали борта, и утреннее солнце, пробившее наконец облака, ложилось пятнами на капот.
Конев достал из кармана вторую папиросу. Вечернюю. Хотя было утро. Зайцев покосился в зеркало и ничего не спросил.
Машина выехала на шоссе.
Глава 21
Берн
Двадцать восьмого июня, в половине второго дня, советник советской миссии в Берне Николай Васильевич Новиков сидел в кафе «Бельвю» на Бундестеррасе и ждал человека, который должен был прийти в два.
Новиков работал в Берне с тридцать девятого. Миссия была маленькая, штат — восемь человек, и когда первый советник уехал в Москву на «консультации» и не вернулся, Новиков поднялся на его место, потому что других кандидатов не было. Он был невысок, нетороплив, с круглым лицом и с очками в тонкой оправе, и выглядел не как дипломат, а как учитель географии, что в его работе было скорее преимуществом, чем недостатком, потому что учителей географии никто не подозревает в тайных полномочиях.
В два ноль три в кафе вошёл Циммерман.
Вошёл как всегда: негромко, с короткой улыбкой официанту, которого знал по имени, и с тем безупречным «добрый день», которое он произносил одинаково — и тем, кого уважал, и тем, кого нет, так что различить было невозможно. Сел. Заказал то же, что и Новиков. Официант принёс через минуту.
— Господин советник, — сказал Циммерман по-французски, потому что их общим языком был французский, хотя Циммерман предпочитал немецкий, а Новиков — русский, и французский был территорией, на которой они оба чувствовали себя одинаково неуютно, что создавало равенство.