— Посланник также упомянул, что решение далось канцлеру непросто. Не все в Берлине с ним согласны. Собственно, мало кто согласен.
Новиков молчал. Потому что на это отвечать было нечего — он не имел полномочий, и Циммерман это знал, и оба знали, что всё, сказанное за этим столиком, через двенадцать часов будет лежать на столе в Кремле, и решать будет не Новиков и не Циммерман, а человек, которого ни один из них никогда не видел.
— Благодарю, доктор Циммерман, — сказал Новиков.
— Не за что, господин советник.
Циммерман встал. Положил на стол купюру — за обоих. Кивнул. Вышел.
Новиков остался. Сидел ещё три минуты. Смотрел на Ааре через балюстраду террасы — река текла внизу, зелёная, быстрая, между каменными набережными, и на противоположном берегу стояли дома с черепичными крышами, и всё выглядело так, как будто войны нет, потому что в Берне войны не было, и не будет, и Берн был тем местом на карте Европы, где два человека могут сесть за столик и обсудить прекращение войны, в которой погибли миллионы, и официант принесёт счёт, и на счету будет два франка сорок, и это будет цена минуты, в которую мир мог измениться.
Или не мог.
Новиков встал. Вышел из кафе. Пошёл по Бундестеррасе к миссии — пешком, десять минут. Конверт лежал во внутреннем кармане, и Новиков чувствовал его, как чувствуют предмет, который весит больше, чем весит.
В миссии, на втором этаже, в комнате с зарешёченным окном и с сейфом, которую называли «аппаратной», он перевёл текст на русский, зашифровал, передал шифровальщику Кудрину, и через сорок минут текст ушёл в Москву по линии через Стокгольм, потому что прямой связи Берн — Москва не было и никогда не было, и всё, что шло из Швейцарии, шло через Швецию, через три ретрансляции, и доходило за четыре-шесть часов с учётом расшифровки на каждом узле.
Новиков вышел из аппаратной. Спустился в свой кабинет на первом этаже. Сел за стол. Посидел минуту, глядя в окно на тихую бернскую улицу, по которой шла женщина с собакой. Потом снял очки, потёр переносицу и надел обратно.
Полагал он правильно.
Шифровка дошла до Москвы в десять часов вечера по московскому времени. Расшифровка заняла час. В одиннадцать Молотов позвонил в Кунцево.
— Берн. Бек. Не через Красный Крест, не через шведов. Напрямую, через Политический департамент Конфедерации. Текст у меня.
— Приезжайте, — сказал Сталин.
Молотов приехал через сорок минут, потому что от наркомата до Кунцева ночью — тридцать пять минут, и пять минут ушло на то, чтобы забрать из сейфа подготовленную Новиковым папку и расшифрованный текст. В Кунцеве было тихо, охрана на местах, свет горел на втором этаже, в кабинете. Сталин сидел за столом в кителе, без ремня, без фуражки, и перед ним лежала карта фронта — не оперативная, а стратегическая, мелкого масштаба, на которой вся линия от Баренцева моря до Чёрного умещалась в полтора метра бумаги.
Молотов положил текст на стол. Сталин прочитал. Один раз.
Потом второй.
Потом отодвинул от себя лист и положил обе руки на край стола, плоско, ладонями вниз, и это был жест, который Молотов видел у него за шесть лет три или четыре раза: так Сталин делал, когда хотел убедиться, что руки на месте, и стол на месте, и комната на месте, и всё, что он прочитал, он прочитал правильно.
— Вячеслав Михайлович. Сядьте.
Молотов сел.
Тишина. За окном — июньская подмосковная ночь, которая не бывает тёмной: светлая, серая, с птицами, которые в половине двенадцатого ещё не замолкли.
— Он отдаёт всё, — сказал Сталин.
— Всё, что взял, — уточнил Молотов. — Территорию. Но не армию. Не промышленность. Не Рур, не Силезию, не верфи. Не генеральный штаб. Не разведку. Через шесть месяцев его войска за старой границей, окопались, отдохнули, получили пополнение. Через год — перевооружились. Через три — готовы снова.
— Готовы к чему.
— К тому, к чему армия бывает готова. К войне. Не обязательно с нами. Может быть, с Польшей. Может быть, с Францией. Может быть, ни с кем. Но армия, которая существует и не воюет, — это армия, которая ждёт.
Сталин молчал. Смотрел на карту, лежавшую перед ним. Линия фронта шла по Двине и верхнему Днепру, прерываясь у Орши, сворачивая к югу, спускаясь к Запорожью. На этой линии стояли его армии — Конева, Рокоссовского, Тимошенко, Кирпоноса, — и каждая из этих армий через неделю, через десять дней должна была двинуться вперёд по приказу, который лежал в его сейфе, подписанный двенадцатого мая.
Принять предложение Бека означало: остановить четыре фронта на марше. Распустить ударные группировки. Вернуть танки в парки. Отменить артподготовку, на которую израсходованы боеприпасы, заготовленные за полгода. Сказать Рокоссовскому: не надо. Сказать Коневу: не надо. Сказать Берёзову, который три недели кладёт гать через болото: не надо, разбирайте.