Первая опасность миновала, но внутри его царило смятение. Это, однако, не остановило его. Даже считая себя погибшим, он не отступил. Он думал лишь о том, как бы скорее завершить задуманное. Он сделал шаг и переступил порог. В комнате царило глубокое спокойствие. Тут и там виднелись неясные очертания предметов, бывших днем бумагами, разбросанными по столу, раскрытыми фолиантами, кипами книг, нагроможденных на табурете, креслом, с положенным на нем платьем, молитвенным стулом, но в настоящий момент представлявшимися темными фигурами с белыми пятнами. Жан Вальжан пробирался осторожно, стараясь не задеть мебель. Из глубины комнаты до него доходило ровное и спокойное дыхание епископа.
Он вдруг остановился перед постелью. Он очутился перед ней быстрее, чем ожидал.
Природа иногда очень вовремя добавляет свои эффекты и проявления к нашим поступкам, как бы желая подтолкнуть нас к размышлениям. Около получаса небо было подернуто тучами. Но в ту минуту, когда Жан Вальжан остановился перед постелью, туча, как нарочно, рассеялась, и луч месяца, пролегая по узкому окну, осветил бледное лицо епископа. Он спал безмятежно.
Вследствие холодных ночей, свойственных этому времени года в Нижних Альпах, епископ ложился в постель почти одетый, и темные рукава шерстяной фуфайки закрывали его руки до кистей. Запрокинутая назад голова лежала в позе отдохновения на подушке, и поверх одеяла свесилась украшенная епископским перстнем рука, раскрывавшаяся для стольких добрых дел и святых милостыней. Все лицо его дышало неопределенным выражением спокойствия, надежды и мира. Оно было более чем улыбающееся — оно сияло. На челе его покоилась лучезарная ясность, отблеск невидимого света. Душа праведника во время сна созерцает таинственное небо.
На лице епископа отражалось это небо.
Но в то же время это сияние шло изнутри, — небо было и в епископе.
Этим небом была его совесть.
В ту минуту, когда луч месяца, так сказать, соприкоснулся с этим внутренним светом, спящий епископ предстал окруженный сиянием. Сияние это было кроткое и как бы подернутое прозрачной мглой. Луна, спящая природа, дремлющий сад, безмолвный дом, время и тишина придавали какую-то особенную торжественность отдыху этого человека и окружали мягким и величавым ореолом эти седины, эти сомкнутые веки, это лицо, где все было надеждой и доверием, эту старческую голову и детский сон.
В этом бессознательном величии было действительно что-то неземное.
Жан Вальжан стоял в тени, держа в руке свой железный подсвечник, и смотрел, ошеломленный, неподвижный, на сияющего старика. Он не видел никогда ничего подобного. Эта доверчивость пугала его. Какое зрелище нравственного мира может сравняться величественностью со следующей картиной: нечистая и встревоженная совесть, стоящая на пороге к дурному поступку, созерцает сон праведника.
Этот сон в таком уединении и в таком соседстве заключал в себе что-то необычайное, и это смутно, но неотступно ощущал Жан Вальжан.
Никто не мог бы определить, что происходило в нем, даже он сам. Для того чтобы попытаться отдать себе отчет в этом, надо представить себе сопоставление всего самого грубого и самого нежного. Даже на лице его трудно было бы прочесть что-нибудь определенное. На нем было какое-то растерянное изумление. Он смотрел, вот и все. Но каковы были его мысли? Невозможно было отгадать. Очевидно было то, что он взволнован и встревожен. Но какого характера было это волнение? Глаза его не отрывались от старика. Единственное, что ясно отражалось на его лице и в его позе, было странное колебание. Можно было предположить, что он колеблется между двумя безднами: той, где гибель, и той — где спасение. Он был одинаково готов размозжить этот череп и поцеловать эту руку.
Через несколько мгновений он медленно поднес руку к голове и снял шапку, после чего рука его так же медленно опустилась, и Жан Вальжан впал снова в созерцание, держа в левой руке картуз, в правой — кистень, между тем как волосы щетинились на остриженной голове.
Епископ продолжал покоиться тихим сном под страшным взором.
Отблеск луны ясно очерчивал распятие над камином, простиравшее к обоим свои длани, с благословением для одного, с прощением для другого. Вдруг Жан Вальжан нахлобучил на лоб шапку и быстро, не глядя на епископа, зашагал вдоль постели, прямо к шкафчику, находившемуся у изголовья. Он поднял подсвечник, как бы решив сломать замок, но ключ торчал в дверце, и он отворил ее; первая вещь, бросившаяся ему в глаза, была корзина с серебром; он взял ее, пересек комнату крупными шагами, без всяких предосторожностей и не обращая внимания на шум, достиг двери, вернулся в молельную, открыл окно, схватил свою палку, перемахнул через подоконник, сунул серебро в свой ранец, бросил корзину, пробежал через сад, перелез через забор, как тигр, и убежал.