На третий день вечером, после работы, Балинт проводил Оченаша домой и остался у него ночевать. Из следующей недельной получки он обзавелся ночной рубашкой, приобретенной все на той же площади Телеки, и водворил ее к Оченашу на кухню, где его с неизменным радушием ждала ничейная раскладушка. Работая в дневную смену, он, как правило, проводил теперь ночи на этой узкой, но покрытой мягким матрацем раскладушке, из которой Фери в честь нового друга быстренько выжил клопов с помощью керосина. Балинт расположился по-царски. Над головой у него прилажена была сушилка для белья; вечером, ложась спать, он опускал ее пониже, развешивал свою одежду и опять подтягивал к потолку; справа от раскладушки всю ночь напролет хлюпал свернутый водопроводный кран, — если вдруг одолевала жажда, Балинту довольно было протянуть руку, чтобы достать висевшую на кране жестяную кружку. Кухню и царившую в ней тишину он делил с рябой курицей; курица спала на спинке стула, давно уже дышавшего на ладан, а во время долгих, полуночных бесед двух друзей устраивалась на плече Оченаша, слушая их споры, расцвеченные веселым смехом, опасливым шепотом и мальчишеской бранью.
У Оченаша живы были оба родителя, но его отец являлся домой, только заболев либо поругавшись с любовницей, у которой жил. Когда это случалось, он возвращался под семейный кров чуть ли не ползком, словно побитая собака, держался робко и униженно, по дому ходил на цыпочках, прежде чем заговорить, неуверенно чесал в затылке и садился лишь на краешек стула; так продолжалось двое суток, а там покаянный стих ему прискучивал, он принимался за жену и бил ее до тех пор, пока и это занятие ему не надоедало, после чего опять убегал из дому. За десять лет мать и дети так привыкли к этим каждые три-четыре месяца повторяющимся интермедиям, что в редких случаях, когда они запаздывали, жена становилась раздражительной, не находила себе места и наконец шла навестить любовницу мужа, чтобы узнать, в какой стороне Керепешского кладбища покоится ее благоверный.
За десять лет две ее дочери выросли, вышли замуж и уехали, старший сын сбежал в Чехословакию, дома остался только Фери. Ему было пять или шесть лет, когда отец впервые у него на глазах стал бить мать; ребенок, сцепив зубы, молча подошел к печи, схватил железную трубку, служившую им вместо кочерги, и бросился на отца, но отец вырвал у него железяку и саданул ею сына по голове. Длинный и тонкий красный шрам, протянувшийся на месте пролома, постоянно сопутствовал духовному и физическому развитию мальчика, остался не только на черепе, но и внутри его, лег тенью на все помыслы. Очевидно, затем, чтобы не забывать о нем, чтобы всегда иметь его перед глазами, Фери каждые три-четыре месяца, даже зимой, стригся под «ноль» машинкой; при этом — странное, почти вызывающее противоречие — он никогда и никому не рассказывал о происхождении своего шрама.
— Отчего он у тебя, шрам этот? — спросил Балинт в первый же вечер, когда остался ночевать у Оченашей.
— А я по башке трахнутый, — ухмыльнулся Фери.
— Я так и думал, — засмеялся Балинт.
— Понимаешь, в детстве залез я как-то на высокий забор, потому что за мной страшенный черный пес погнался, да и свалился с перепугу на другую сторону. С тех пор души в собаках не чаю.
Когда между родителями дело доходило до драки — из-за стены впечатление было такое, что жалобные стоны и нескончаемые попреки матери в конце концов выводили отца из себя, — Фери обеими руками зажимал уши и, дрожа всем телом, выскакивал на галерею; но в густо населенном пролетарском доме из какой-нибудь квартиры почти непременно неслись точно такие же вопли избиваемой женщины под пьяную ругань мужа, и мальчишка спасался, вернее, спасал барабанные перепонки, убегая на улицу. Шли годы, Фери не раз, особенно лет в десять — двенадцать, пытался защищать мать, когда отец поднимал на нее руку; однажды он в бешенстве вцепился зубами отцу в запястье и прокусил артерию, так что пострадавшего пришлось вести в «скорую помощь». С того времени отец осмотрительнее пускал в ход кулаки и, как правило, приходил в неистовство, лишь убедившись, что сына нет дома; а Фери — так как по-настоящему защитить мать был не в силах — и сам старался под любым предлогом уйти из дому, чтобы не довелось еще раз пустить в ход зубы, сражаясь с отцом. Казалось, они заключили между собой молчаливое соглашение: отец бил мать только в отсутствие сына, а сын, едва блудный отец водворялся в доме, ежеминутно — как бы торопя неизбежное — норовил удрать: то бежал к бакалейщику за хлебом, то к соседям за двумя ложками жиру взаймы, то решал навестить голубей тетушки Шверташек и возвращался домой лишь поздно ночью, когда отец спал или опять убирался восвояси.