На крашеном дощатом полу тесного полицейского участка их набилось человек двадцать — тридцать. Голова у Балинта еще болела от удара и затылок опух, но более серьезных повреждений не было. Среди арестантов оказалось несколько раненых, перевязанных носовыми платками либо тряпками, однако у большинства пострадала только одежда да состояние духа. Дверь в соседнее помещение была открыта, там, на застеленных серыми одеялами койках, отдыхало пять-шесть полицейских, у двери в коридор расхаживал часовой, борясь с усталостью и жмурясь от резкого света голой электрической лампочки, бившего ему в лицо.
Балинт сидел у двери в караулку, подтянув колени и спиной опершись о стену. На крайней койке лежал тот самый старший сержант, который ударил его саблей по голове. У него были седые, с опущенными кончиками усы, худое костистое лицо, весело мигающие голубые глазки. Положив под голову переплетенные руки, он уже несколько минут молча созерцал Балинта.
— Ты ж откуда будешь? — спросил он.
— Отсюда, с Андяльфёльда, — ответил Балинт.
Он не сердился на полицейского за то, что тот оглушил его саблей, и именно поэтому никак не мог взять в толк, почему полицейские, почти все, так злы на них, даже те, которые сами, по-видимому, никак не пострадали. Раненых демонстрантов было, по крайней мере, в сто раз больше, чем раненых полицейских. Правда, не понимал он толком и того, почему демонстранты, каждый по отдельности, пылают такой же ненавистью к полицейским и каким образом эта взаимная ненависть, явно одна другую питавшая и усиливавшая, вселилась в две противные стороны. Сам он из всех полицейских ненавидел только одного (и способен был задушить его голыми руками) — того, кто сбил с ног стоявшую рядом с ним пожилую женщину на углу улицы Розы. Но за что тот ее ударил, верней сказать, за что ненавидел эту беззубо шепелявившую, чистенькую седую старушку так, что способен был ударить ее по лицу саблей, этого Балинт все-таки не понимал.
С тех пор как он попал в участок, оглушенный ударом, с тех пор как пришел в себя и острыми серыми глазами, столь же мало способными выбросить из картины мира пылинку, как и горный хребет, внимательно присмотрелся сперва к товарищам по камере, затем к отдыхавшим в соседнем помещении, переговаривавшимся между собой полицейским и задумчиво сопоставил начало и конец минувшего дня, надежды свои и жатву, — его мало-помалу охватило странное чувство, какое бывает у человека, неожиданно, с сегодня на завтра, оказавшегося в чужой стране, ни языка, ни обычаев которой он не знает и не может поэтому найти причинную связь между бессмысленными на вид поступками людей. Чем больше он раздумывал над происшедшим, тем менее понимал его. Почему полиция разогнала демонстрацию, хотя поначалу ее разрешила? Почему арестовывали и убивали людей, которые просили работы? Почему полицейские как к личным врагам относились к этим людям? И почему эти люди уже загодя ненавидели полицейских, которые лишь выполняли то, что им было приказано? Он-то сам почему не испытывает к ним зла? И с чего взъярился на того грабителя, даже саданул его по щиколотке? И на официанта в очках, который покинул их в том подъезде?.. Как ни ломал он себе голову, ни на один вопрос ответа не находилось. А меньше всего — на вопрос, какое ему-то, собственно, дело до всего этого. С чего вдруг он стал швырять углем в полицейских и почему полицейские гонялись за ним с саблей, за что он сидит сейчас здесь, в участке, как арестант, с распухшей головой?
— Тебе сколько лет-то? — спросил все тот же полицейский.
— Пятнадцать.
Старший сержант кивнул.
— Когда приговор выносят, имеет значение, сколько человеку лет? — спросил Балинт.
— Если четырнадцать тебе минуло, значит, повесят, — сказал старший сержант.
Мальчик ошеломленно вскинул голову. — Повесят?
— Ну да.
— За что? — несколько секунд помолчав, спросил Балинт.
— Таков закон.
Мальчик неподвижно смотрел себе под ноги. — Так это была революция?
— Она самая, — сказал старший сержант, покручивая седые усы и продолжая рассматривать чистое мальчишеское лицо Балинта, — революция по всем правилам, она и в книги исторические попадет непременно.
Другой полицейский поднялся со своей койки, снял портупею, китель, рубаху и, голый до пояса, пошел к умывальнику. Когда он проходил мимо Балинта, тот невольно откинул голову: в нос ударил резкий кислый запах пота. Полицейский заметил это. — Что, вонюч я для тебя, щенок? — буркнул он и носком сапога злобно пнул ноги Балинта. — Из-за проклятых этих шалопутов пятую ночь торчу здесь в полной боевой готовности, глаз не смыкаю на вонючей соломе, второй свободный день из-за них теряю, а теперь я им еще, видите ли, воняю, чтоб вам башки ваши поганые поотрубали! — Ты этого огольца не трожь, Ковач Четырнадцатый, — сказал старший сержант, — его так и так вздернут завтра! — И стоило бы, — проворчал Ковач Четырнадцатый, идя к умывальнику. — Хоть бы и всех перевешали, по крайней мере, спать будем в собственной постели!