Выбрать главу

Он наклонился мимоходом к красному плюшевому диванчику и щелчком сбросил с подлокотника клочок бумаги. То, что Эстер сто раз обманывала его, а он сто и один раз платил ей тем же, — все это были удары, нанесенные самому себе, как будто он исподволь, но упорно и твердо решил себя уничтожить. Пытался ли он когда-нибудь защищаться от поругания самой сущности своей, в нем жившей?.. Никогда! Он отбивался лишь от оскорблений, наносимых его гонору, но с такою страстью, словно защищал свое мужское семя.

А может, было бы лучше, если б Эстер не пришла, спрашивал он себя, продолжая метаться по залу ожидания. Географически это место относилось еще к Будапешту, было последним крайним пристанищем в нем, где отъезжающий делает передышку перед тем, как пуститься в путь, — но выход из этого зала вел, собственно говоря, уже не в пространство, а в неведомую пропасть, во время как таковое. Музейный проспект, по которому чуть ли не каждый день проходил или проезжал профессор в течение двух десятков лет, вел не только в университет, но также из него; но этот перрон — тоже серый, асфальтированный, — который доставлял отъезжающих от зала ожидания к вагонным ступенькам, признавал лишь одностороннее движение: к неизвестному будущему. Так, паря между пространством и временем, зал ожидания одною своей половиной, каждой ее частицей, принадлежал Будапешту и был столь же материален, осязаем, доступен измерению, как и площадь Бароша, открывавшаяся за ним, и все десять районов города, — другою же половиной он был уже как бы частью готового к отправлению поезда, так же, казалось, вздрагивал, прихотливо растягивался вдруг и вновь сжимался, неосязаемо простираясь до самых крайних границ Европы и далее — всего мира. Профессор глубоко вдохнул продымленный воздух этого двуединства. Он уезжает, но хватит ли у него сил оставить здесь свое прошлое? Минет час, и поезд — частица Будапешта, способная к движению, — умчит его прочь, но где бы он ни сошел, на какой бы неведомой станции своего будущего ни оказался, груз сорока лет, который вместе с ним увезет сейчас поезд, будет вечно тянуть, увлекая назад, назад обращая его взоры.

Виновна ли Эстер и не лучше ли, чтобы она не ехала с ним? На оба вопроса профессор ответил решительным «нет». Он стоял у выхода на перрон, и всеми силами вглядывался вперед, в паровозный дым, клубившийся под стеклянной крышей вокзала, и всеми чувствами обращался назад, в туман, расстилавшийся за его спиной. Дым застилал будущее, туман застилал его родину. Покачиваясь, он стоял на самой границе между ними. И в слепых сумерках, внезапно обступивших его, как темный карцер узника, возник вдруг вопрос: а зачем, собственно, он живет? И другой вопрос, почти однозначный для него с первым: зачем он уезжает?

Он пожал плечами, нетерпеливо отогнал навязчивые вопросы. Несоразмерно, смехотворно крохотным был ответ на них, он не доставал им даже до щиколоток. Уезжает — потому что задели его гордость? Но кто? Стоят ли они хотя бы мимолетного внимания? Или оскорбление ударило по больному месту, и нужно, чтобы оно перегорело, независимо от того, кем нанесенное, иначе это опасно для самой его жизни?

Мечась среди плюшевых кушеток и кресел, цвет которых, цвет сырого мяса, с тех пор навсегда станет для профессора цветом боли и расставания, он вдруг остановился и спросил себя: а куда же еще мог бы он бежать, где укрыться? Есть ли у него жена, ребенок — семья, чтобы кануть в нее? Нет. Есть ли родная деревня, которая приняла бы его, укрыла в себе? Он родился на улице Батори. Есть ли хоть одна пядь земли, где он мог бы остаться в одиночестве и не задохнуться при этом? Он не отличит пшеницу от ржи, сено от соломы, дуб от бука. Да есть ли у него родина?