— Человек болеет всегда из-за чего-то другого, постороннего, — объяснил Балинт. — Он болеть не хочет, значит, если все-таки заболел, так что-то другое больным его сделало, не он сам. Ведь должна быть причина болезни.
— Болезнь и есть причина.
— Но она не в самом человеке, — возразил Балинт, — она приходит снаружи. Потому что была бы хворь в самом человеке, так он и хотел бы больным быть, а таких дураков нет.
Фери задумался. — Если машиной руку кому-то отхватит, все ж таки сам он и виноват — зачем не остерегся.
— И если разочаровался — тоже сам виноват, — сказал Балинт.
В комнату неслышно вошла мать. — Может, поспал бы, сынок? — спросила она.
Последние три месяца она тоже совсем по-иному говорила с Балинтом; в ее тоне слышались теперь те же уважительные нотки, с какими женщины обращаются к своим кормильцам-мужьям, когда они хорошо зарабатывают, приходят домой трезвыми и, отдавая жене заработок, вправе требовать, чтобы к их приходу ужин был на столе. Но сейчас, наряду с уважением, в ее голосе трепетала и ласка: с тех пор как мальчик слег, в иссохшей, измученной нуждою, лишенной надежды на будущее женщине, словно из-под земли, забил вдруг сильный источник материнской любви, смыл шелуху грубоватой речи, вечных бранчливых жалоб и стонов и высвободил всю сладость, розовый аромат, чарующее сияние материнской страсти. Она склонялась над постелью сына, и морщины расправлялись на ее лице. — Ты-то зачем тревожишь его, — взглянула она на Фери, — почему спать не даешь?
— Чего же мне спать, — возразил Балинт. — Ведь солнце еще на дворе.
Она пригляделась к сыну; вечернее солнце набросило на его лицо розовые лепестки. — Может, молока стакан выпьешь, сынок?
Балинт засмеялся. — Да ведь только что поужинал, полчаса не прошло.
— Денег-то сколько принес? — спросила она курившего у окна Фери. Он подошел к столу, вывернул карман штанов, выпачканных в известке. — Один пенгё я оставлю себе.
Мать метнула в него взглядом. — Нет, не оставишь!
— А вот оставлю! — взвился подросток. — Деньги мои, вашего разрешения мне не требуется. — Балинт сел в кровати. — Дайте-ка мне конверт из кармана пиджака, мама!
Мать глядела на сойку, ловко спорхнувшую ей на колени. Это была красивая серая птица с крохотным коричневым хохолком на затылке, с блестящими глазками; откинув назад головку, она внимательно смотрела Луизе в лицо. — Пустой он, конверт-то, сынок, — проговорила мать. — Ах да, — воскликнул Балинт, — ну конечно, пустой, я же пропил все! И ничего не осталось?
— Сорок восемь пенгё пропил? — спросила Луиза, которая в первый же день обшарила все его карманы. — Ну да, — ответил Балинт, — если в конверте ничего нет. Подайте, мама, мой сундучок!
У изголовья кровати стоял небольшой зеленый деревянный ящик, запиравшийся на ключ, в котором он привез домой свои вещи. Балинт отомкнул сундучок, вынул желтую, из-под кофе Франка, жестяную коробку, достал оттуда двадцать пенгё. — Сорок четыре пенгё я сберег, — сообщил он, озабоченно хмуря лоб, — на месяц хватит, может, даже недель на шесть достанет, а до тех пор я работу найду. Отдайте, мама, один пенгё Фери! И не бойтесь ничего, покуда я жив! С голоду не помрем.
Он устало закрыл глаза и тотчас уснул. На следующее утро, в воскресенье, Луиза согрела воды, подстелила сложенную вдвое простыню и вымыла сына с головы до ног. Было так не по-осеннему тепло, что окно держали открытым даже во время мытья. В парке, перед самой виллой, росли без присмотра, вкривь и вкось, одичавшие розовые кусты, один куст, разбуженный осенним солнцем, зацвел вторично, и его сладкий аромат наполнял комнату, смешиваясь с чистым запахом мыла и подымавшегося над лоханью пара. На акации за окном заливалась стайка чижей.
Всякий раз как мать добиралась до ступней, Балинт неудержимо смеялся от щекотки, совсем как в детстве, когда его купали по воскресеньям в большом корыте. Ему было щекотно до слез, но, как ни дрыгал он ногами, мать крепко прихватила их у щиколоток, вытянула над лоханью, хорошенько намылила и щедро ополоснула чистой водой. Оба громко смеялись. На минуту рука матери забылась в мягкой мыльной воде, другая отерла разгоряченное лицо. Луиза, словно помолодев, блестящими глазами оглядывала тело сына и вдруг за радужной пеленой слез увидела его в те счастливые дни далекого прошлого, когда рядом с головою молодой матери склонялась над колыбелькой и голова отца. То была почти неразличимая за далью картина, которая, быстро-быстро уменьшаясь, бесследно растаяла в пару, подымавшемся от кастрюли с кипятком. — Ну, присядь-ка сюда, сынок, спину тебе потру, — проговорила мать.