— Сорок восемь, — прошептал он из-за платка.
Маклер покачал головой.
— Больше я не дам, — заявил Фекете, испытующе глядя маленькому человечку в лицо. Между тем колени его подгибались, пришлось спиной опереться о стеклянную дверь. — Сорок восемь двадцать пять, — дрожащим голосом проговорил он из-за платка. Спина и грудь под рубашкой покрылись потом. Маклер опять затряс головой.
— Исключено! Меньше сорока девяти нельзя… со мной и говорить не станут. А ведь и мне заработать нужно!
— Послушайте, господин Лакатош, — сказал коммерсант и вдруг отнял платок от физиономии, сунул его в карман. — Сколько вы зарабатываете, меня не касается. Сто пятьдесят наполеондоров при нынешнем экономическом кризисе это такая сумма, что вы не сразу найдете на нее покупателя. Тринадцать тысяч пенгё это по нынешним временам деньги, сударь мой, деньги, вам понятно? А деньги на улице не валяются.
Маклер пожал плечами.
— За такую сделку я не берусь.
— Не беретесь?
— Ни в коем случае!
Господин Фекете пощупал карман пальто, но платка там не обнаружил; от волнения он сунул его в брюки. — Не много же дураков вы найдете, — крикнул он, выкатив глаза и отчаянно тычась руками в пустые карманы пальто, — не много найдете дураков, которые сегодня захотят вынуть из дела тринадцать тысяч пенгё!
— Не найду, значит, не найду, — сказал маклер. — Но и мне ведь как-то жить нужно.
— Вы не про то, как жить, а про то, как купить, думайте! — совсем выйдя из себя, заорал коммерсант. Однако ноги у него уже не дрожали: привычные всплески нормально обсуждаемой сделки, словно теплая серная вода в лукачских купальнях, ласково лизали его со всех сторон малютками-волнами, убаюкивая хоть на время. — Сорок восемь двадцать пять, это мое последнее слово, — пробормотал он, погружаясь в волны по самую шею.
На сорока восьми пятидесяти они сговорились. Фекете сел в такси и покатил к своему адвокату; не застав дома, кинулся в судебную палату, оттуда — в апелляционный суд. После упорных двухчасовых поисков и ожиданий все же разыскал его, но поговорить удалось лишь несколько минут между двумя судебными заседаниями; адвокат, политическими делами не занимавшийся, направил своего клиента к коллеге, коллега же бывал у себя в конторе лишь после обеда. Господин Фекете, словно влекомый на поводке, бросился на улицу Зрини, добрых полчаса метался взад-вперед перед зданием полицейского управления, но все же прислушался к голосу разума, поддержанному всеми нервами, и удалился. Еще на десять минут заглянул в магазинчик, привычный, пропитанный запахом конопли воздух чуть-чуть успокоил его — так успокаиваются звери в родной, знакомо пахнущей берлоге, — однако, опять оказавшись на улице, снова разнервничался. Наступил уже полдень, когда он нагрянул к Минаровичу.
Художник носом указал ему на кресло.
— Чем могу служить? — спросил он, ласково улыбаясь. От крепкого ароматного мясного бульона у коммерсанта вдруг остро засосало под ложечкой, он даже побледнел; пришлось ухватиться за ручки кресла, чтобы не упасть. — Ради бога, сперва закончите свой обед, — произнес он храбро. — Ни за что на свете не желал бы обеспокоить вас! А я покуда посижу вот тут в уголке.
— Об этом не может быть и речи, — возразил художник, сразу потеряв аппетит при виде растревоженного, потного лица коммерсанта. — Присаживайтесь вот сюда, к столу, ко мне поближе, а? Я вижу… как бы это выразиться… что у вас весьма срочное дело… сообщение… Вынесите суп, сынок, — повернулся он к Балинту, — и спокойно пообедайте там, на кухне. А я уж потом…
Вытянув длинные ноги, упершись взглядом в носки домашних туфель, Минарович молча, с внимательной улыбкой выслушал прерывистый, взволнованный рассказ. По тону первой же фразы он понял, что господин Фекете явился к нему с просьбой: голос коммерсанта, обычно мещански самодовольный, сник, словно согнулся в подобострастном поклоне, приобрел льстивые, просительные интонации. Художник помрачнел: подобострастие он ценил, но не то, которое порождено личным интересом. Особенно же не любил, когда у него чего-то просили: отказать просителю как-то не умел, но выполнял просьбы и вовсе редко; поэтому некоторое время спустя его начинали терзать угрызения совести, и вскоре он уже видеть не мог злополучного просителя: если тот являлся к нему на квартиру, прятался от него; встретив на улице, спешил перейти на другую сторону. Но, как ни мучила его совесть, он не мог ничего с собою поделать, да и не желал совершать насилие ни над природой своей, ни над убеждениями. Стоило кому-либо обратиться к Минаровичу с просьбой, и можно было ставить сто против одного, что в очень скором времени их отношения неизбежно охладеют, и понадобится полгода, даже год, пока они подогреются снова на огне симпатии или дружеских чувств; редкие его недоброжелатели взращены были исключительно на почве таких вот невыполненных обещаний. Единственным же заклятым врагом был прежний его меценат, директор банка, которому художник лет двадцать назад обещал написать портрет его супруги; однако при виде дородной и безобразной матроны бедный живописец всякий раз роковым образом впадал в неодолимую дремоту, поэтому перед четвертым сеансом он просто сбежал из дому, назначив пятый, велел передать, что его нет дома, к шестому сказался больным, — и картина дальше грунтовки не пошла. Так он лишился шестисот крон, которых хватило бы ему на полгода, зато обзавелся смертельным врагом, но ни разу не пожалел об этом.