Выбрать главу

— Вся ваша жизнь — ложь, обман, притворство, — сказал он сидевшей на краю кровати вздутой ночной рубашке. — И вы еще смеете осуждать дядю Тони, который, по крайней мере, один раз в жизни решился действовать бескорыстно. Да ведь вы никогда не произнесли ни одного слова, не совершили ни одного поступка, которые не служили бы вашей личной выгоде. Вы даже нищему подавали только в том случае, если кто-то видел это.

Он шагнул к ночному шкафчику. — И Библия лежит здесь только затем, — продолжал он с пылающим лицом, сощуря узкие татарские глаза, — чтобы прислуга видела, какой у нее набожный хозяин. Нет, вам никогда не приходит в голову почитать ее. Потому что если бы вы открыли ее хоть раз за минувший год, то заметили бы, что каждый листочек надорван снизу… Вот, посмотрите! — Он протянул отцу раскрытую книгу. — Это сделал я, уже больше года тому назад, мне хотелось знать, действительно ли вы читаете Библию. Но за целый год вы ни разу ее даже не открыли! Ваша вера тоже обман.

И он изо всех сил швырнул об пол Библию, из которой ту же выпорхнуло облачко пыли, словно опозоренная книга от стыда отдала богу душу. Мать подбежала к кровати и, схватив сына за руки, стала тянуть назад.

— Разве ты не видишь, что ему плохо! — задыхалась она. — Сейчас же выйди из комнаты!

— Не бойтесь за него, ничего с ним не случится! — презрительно сказал ей сын.

Он бросил быстрый взгляд на залитое слезами лицо матери, повернулся и вышел. Он жалел мать, но сейчас ненависть к отцу, словно сернокислая ванна, вытравила даже сочувствие, обратив его в ярость. Трогательно-нежное, красивое лицо матери внезапно обезобразилось для него от мысли, что она любит этого мужчину, покрылось язвами от сознания, что с этим мужчиной она делит свою жизнь, гадко исказилось от понимания, что в течение тридцати лет она, будто укрывательница краденого, распродает, пристраивает в ничего не подозревающем мире фальшивые добродетели своего супруга. Она знала, что он содержит любовницу, знала, что тратит на чужую женщину ей принадлежавшие деньги, знала, что он лицемер, фарисей и ханжа — потому что не знать всего этого было невозможно, — и все же оставалась с ним, обслуживала его, любила. Как можно любить того, кого не уважаешь, наивно кипел студент; тот же, кто уважает такого человека, недостоин уважения сам. Он давно уже перестал доверительно говорить со своей матерью, чтобы только не пришлось заговорить об отце: первая нее теплая интимная минута исторгла бы из его сердца всю накопившуюся в нем горечь. А между тем одним-единственным бестактным замечанием можно было смертельно оскорбить мать: как и старший брат ее, художник, она вбирала все обиды в себя и сама молча с ними сражалась. От нее никогда не слышно было ни одной жалобы, ни о ком она не сказала дурного слова и сердиться умела только на тех, кто пытался поколебать ее доверие к людям, — но уж этого им не прощала. Сердце юноши сжалось: и ему она не простит, что он разоблачил перед нею отца? Значит, нужно было молчать, как тридцать лет молчит мать? Такова пошлина за целостность семьи?..

Сборы не заняли много времени. Барнабаш положил в портфель несколько носовых платков, носки, одну рубашку, зубную щетку и бритвенный прибор, несколько книг. Уже не первый год он содержал себя сам, репетируя гимназистов по математике, физике; этого хватало на питание и плату в университет, от отца он принимал только кров. Теперь его лишали этого крова. Было очевидно: если он не уйдет сам, отец прикажет ему покинуть дом; советник явно решил — еще до того как вызвал к себе в спальню — отказаться от сына во спасение своего имени, чина, положения в обществе. И все бы не беда, если бы, сверх того, Барнабаш не терял и мать. Ему хотелось еще разок взглянуть на нее, прежде чем он навсегда покинет эту квартиру; невыносимо было помнить мать такой, какой она представилась ему в последнюю минуту: стареющей, влюбленной женщиной с заплаканными глазами, которая, защищая мужа, набрасывается на собственного сына.