У его ног в непобедимом спокойствии катилась вода, серая, желтая, голубая. Казалось, так было испокон веков и будет всегда. Река была величава, хотя полным-полна мелкими капризами, озорством, лаской. Вдруг покрывалась желтыми пузырями, тут же лопавшимися, устраивала водоворот вокруг какой-нибудь гальки, морщилась и разглаживалась, местами покрывалась гусиной кожей, бесновалась вокруг плывущей ветки. И в то же время непрерывно катилась, текла, струилась мерно, величественно, бесконечно.
Балинта охватила дрема. Прежде чем поддаться ей, он встал и убрал яичную скорлупу. И, едва лег, сразу уснул, Он спал с улыбкой на округлившемся, чистом лице, несколько крупных капель пота пригрелось возле носа, под глазами проступили мягкие бороздки, по которым укатились все прошлые и будущие слезы его жизни.
Десятая глава
Воскресенья стали безрадостными, скучными, с тех пор как Балинт перестал ходить к Рафаэлям. Вечерней работой у сапожника он зарабатывал теперь иной раз восемь — десять пенгё в неделю — научился ставить подметки, выколачивать их, подбивать каблуки — и по воскресеньям стал захаживать в корчму на проспекте Ваци, чтобы до обеда пропустить один-два фреча; остальные деньги отдавал крестной. Отодвинувшись в дальний угол стойки, он сидел по большей части один, отхлебывал фреч с красной кадаркой, неторопливо, по-стариковски, совсем как его крестный; однако если к нему обращались, отвечал охотно, не сторонился и долгой беседы, говорил приветливо, но сдержанно. Кислый винный дух корчмы, правда, не слишком ему нравился, но все-таки он чувствовал себя здесь, как дома.
Как-то утром за угловым столиком Балинт увидел Оченаша. С ним сидели еще двое, по виду оба рабочие, один постарше, другой помоложе; перед каждым стоял стакан с пенящимся пивом, над головами жужжали мухи.
Балинт оторопел, вся кровь бросилась в голову. Почти четыре года не видел он своего старого друга — безмолвная встреча в Главном управлении полиции не в счет, — и воспоминания, поднявшиеся во весь рост, полнокровно и свежо в двухсотой камере во время его ночных терзаний, сейчас вдруг снова накинулись на него, тысячью рук вцепились в горло. Время примиряет; дурные воспоминания предаются забвению быстрее, чем хорошие, дабы можно было жить дальше с цельной душой; в человеке откладывается лишь извлеченный из них опыт, который, как противоядие, служит для самозащиты в последующей жизни. Хотя со времени, истекшего после памятной сентябрьской демонстрации, Балинт стал опытнее и тогдашние муки давно улеглись в его душе, но дружеское чувство при виде Фери заколосилось с новой силой. Единственное дурное воспоминание осталось живо с той поры: то, что он сам оскорбил в корчме своего друга, сам оборвал дружбу… От этого краска радости на лице сменилась бледностью и на полдороге замер порыв, бросивший его было к другу, а ноги словно приросли к земле.
Когда он открыл дверь, Оченаш как раз поднял голову, их взгляды скрестились. Оченаш тут же отвел глаза и мгновение спустя продолжил беседу со своими. Его круглый череп был острижен под «ноль», над левым виском тянулся узкий шрам, словно проведенный красным карандашом; он был точь-в-точь тот самый Оченаш, с которым Балинт пил в этой корчме четыре года назад, на другой день после сентябрьской демонстрации. Такой же худой, веснушчатый, и шея на номер тоньше, чем следовало бы. Балинт смотрел на него, не отрываясь, как будто хотел увидеть те слезы, которые набежали другу на глаза, когда Балинт плюнул ему в лицо и прогнал от своего стола. Эти слезы он находил только в собственной памяти, на веснушчатом лице Оченаша играла прежняя, свойская и насмешливая улыбка. За улыбкой всплыли воспоминания, незабвенная панорама первой большой дружбы детских лет.
Балинт подошел к угловому столику.
— Сервус, Фери, — сказал он.
— Сервус, — кивнул Оченаш.
— Можно подсесть?
— Если бедро не вывихнул, значит, можно, — сказал Оченаш.
Балинт представился двум незнакомцам, сел, заказал фреч с кадаркой.
— Мой старый приятель, — пояснил собеседникам Оченаш. — Образцовый парень! Вкалывать любит в две смены, в корчму заходит раз в год.