Выбрать главу

— Смешно ведь, — ответил паренек. — Вот повезло-то ребятам, которых соцдемы из зала вышибли!

— Да, — кивнул Оченаш. — Болваны!

Хотя лестница и улица перед входом были запружены полицейскими, Балинту удалось в темноте, перед самой посадкой, выронить из кармана опасную бумажку. И тут он увидел при свете фонаря смуглого, похожего на цыгана парня, который вложил ему так и не увиденный листок — газету? листовку? — в карман. Как ни горько было Балинту, он порадовался, что, по крайней мере, этот симпатичный ему незнакомец — он даже не знал его имени — благополучно выскользнул из когтей рокового урагана.

Балинта отпустили, правда, на другой же день, в воскресенье, однако допрашивавший его полицейский чин предупредил, что о приводе Балинта в полицию будет сообщено по месту работы. Дома, еще из-за двери, он услышал, что на кухне идет разговор; к голосу крестной примешивался другой голос, от которого он отвык, который почти забыл, как забыл вкус материнского молока. И тут же прозвучал еще один голос — его не слышно было здесь долгие месяцы, он был такой спокойный, твердый, густой и знакомый! — и вдруг Балинту почудилось, что можно ухватиться за него обеими руками, вцепиться и улететь, спастись от всех и всяческих бед.

Он рывком распахнул дверь. Его мать сидела в углу, на стуле бабушки Нейзель, напротив нее, у кухонного стола, — крестный. Еще в дверях Балинт вдруг громко всхлипнул. Одним прыжком он бросился матери на шею, обнял ее, прижался лицом, ласкал, целовал худые впалые щеки. — Мама, — рыдал он громко, — мамочка! — И вдруг вскочил, бросился к столу, горько плача, обхватил шею крестного, изо всех сил приник к давно небритому лицу, терся щекой, целовал, обеими руками гладил худую спину. — Господи, господи! — повторял он, захлебываясь слезами. Потом опять подбежал к матери, обнял, стал целовать. — Мамочка, — повторял, всхлипывая, — мамочка моя! — Он никак не мог насытиться ни ею, ни своим крестным. Опять вырвался из материнских рук, побежал к Нейзелю, крепко обхватил его, стиснул.

Его лицо стало чумазым от слез, но напрасно он отирал их рукавом, сладостно-горькие ручьи вновь и вновь заливали щеки.

Луиза Нейзель у плиты терла глаза. — Такой большой парень, — повторяла она, — чтобы такой большой парень… — но так и не могла окончить фразы. Нейзель гладил Балинта по голове. Осенний вечер наступил рано, на кухне стало темно, они едва различали лица друг друга. Напротив кое-где уже засветились окна, но яма внутреннего двора дома стала от этого еще чернее. Дело шло к зиме, весь день колотил холодный свинцовый дождь, иногда его словно подхватывало с краю резким порывом ветра и завивало со свистом, словно необъятную серую юбку. Холод, копившийся перед дверью, у порога, тысячью нитей проникал во все дыры и щели, переплетался и разбегался невидимыми плетями, разветвлялся по кухне, по стенам, тут же вызревая и сбрасывая вниз мелкими бесчисленными плодами пробиравшую до костей дрожь. — Ревешь, словно несчастье какое случилось, — проворчал Нейзель и потряс Балинта за плечо.

От одежды Нейзеля, очевидно, прошедшей недавно в тюрьме дезинфекцию, шло страшное зловоние, наполнившее всю кухню, но Балинт, чей чуткий нос сразу шарахался от непривычных запахов, казалось, не замечал этого. Он рыдал неутешно, словно ребенок, только тем от него и отличаясь, что время от времени все-таки по-взрослому сморкался и отирал глаза не рукавом, а промокшим насквозь носовым платком. Он как будто сломился вдруг под тяжестью многомесячных, многообразных терзаний, хотя все это время даже не подозревал, насколько они мучительны; день за днем приносил ему разочарования, и сейчас все это скопилось в слезных мешочках и выплеснулось через край. Он так плакал, так обнимал и целовал то мать, то крестного, что казалось, не уймется уже никогда. — Почему ж вы детей-то не привезли? — в сотый раз спрашивал он у матери нетерпеливо и сердито, как человек, которого лишили того, что жизненно ему необходимо, необходимо рукам его и губам. — Ну как же это, как же не привезли?! Не больны они?.. Фери работает?.. Где он работает?.. — И, так как этот вопрос всякий раз напоминал ему о собственных бедах и заботах, по крайней мере, о самой большой из них, он опять бросался матери на шею и обнимал ее с новой силой и с новым взрывом слез.

Луиза Кёпе сначала плакала вместе с сыном, которого не видела почти два года, — немного поплакала, немного повсхлипывала, немного повздыхала, сморкаясь и горько кивая, — потом вдруг отерла лицо и, выпрямившись, откинулась на стуле.