— Я не знаю.
— Нет, ты не выкручивайся, а скажи! Это справедливо, да? Это правильно, да? За то, что он прошел такой бой, за то, что он так пострадал на войне! Между прочим, на Великой Отечественной войне! Это справедливо? Чего молчишь, как воды в рот набрала?!
— Но я-то при чем? От меня, Толик, ничего не зависит.
— Чего ты оправдываешься? Раз не знаешь, так и не раскрывай рот, молчи!
Ни возражать ему, ни соглашаться с ним было невозможно. Зинка расплакалась от обиды.
— Ну вот, с тобой и говорить-то серьезно нельзя, сразу в нюни, — примирительно сказал Толик.
Каждый праздник Дядиван надевал китель, на котором было пристегнуто пять круглых медалей. В таком праздничном виде он появлялся и 21 декабря, в день рождения Сталина.
Михаил Афанасьевич награды не носил, но орденские колодки никогда не снимал. Он преподавал пение и географию, рассказывал о жизни знаменитых музыкантов и путешественников. Говорил так, как будто сам с ними встречался и каждого хорошо знал. Отвечать уроки и петь никого не вызывал, не заставлял. Но всем до одного ставил отличные отметки за то, что научились хорошо слушать. Потом брал коричневую скрипку, хрупкую и потертую, прижимал щекой к левому плечу. В клешню вставлял смычок, поверх туго затягивал красной резинкой, культями пальцев левой руки держал гриф и прижимал струны до синевы и вмятин. Смычок походил на танцующую стрекозу, то плавно взлетающую вверх, то часто прыгающую, словно обжигающуюся о струны, и по классу разливалась музыка. Неожиданно обрывается мелодия, будто кто-то ее обрубил, а в ушах Зинки все еще звенит ее высокий голос. Михаил Афанасьевич держит под мышкой смычок и скрипку, культей вытирает капельки пота со лба.
— На сегодня все… Урок окончен… До следующего занятия, — отрешенно и устало говорит он и, не дожидаясь звонка, уходит из класса. Все дружно встают и молчат.
Одному Толику все это не нравилось. Он кричал на Зинку в лесу:
— Нашли тоже гения, безрукого и беспалого скрипача! Да он фальшивит, как немазаная телега!.. Никакой я не жестокий, сама дура!
Вот, всегда так, и все-то у него не как у других. Зинка часто от него плакала. Но он сам подходил и первый мирился:
— Ну ладно, подумаешь, обида… Давай лучше будем над чем-нибудь смеяться. — И он сгибал указательный палец, дразнил им Зинку и при этом заразительно хохотал.
По совести признаться, Толик многим обязан Михаилу Афанасьевичу. Он впервые услышал свои любимые вальсы в его исполнении. А когда директор привез однажды из райцентра пластинку с этой музыкой, то Толик попросил:
— А можно, я возьму ее себе?
— Можно, — согласился Михаил Афанасьевич, — дарю тебе музыку в личное пользование…
С тех пор Толик не расстается с этой пластинкой. Прячет у себя в спальне, тайно приносит в пионерскую и заводит патефон.
Чего же он придирается к Михаилу Афанасьевичу?
Неужели опять обострение болезни, как в прошлом году?
Весну того года прозвали «траурной». Более трудной и страшной поры никто из старожилов лесной школы не помнил. Разразилась напасть, и сладу с ней не было. Многие почти одновременно и совсем неожиданно стали кашлять, харкать кровью. Две спальни переоборудовали под изоляторы. Приезжали из Челябинска врачи. Они смотрели ребят, проверяли легкие, и лечили уколами, усиленным питанием, новыми лекарствами. Отменили все уроки и занятия. По школе ходили какие-то полусонные тени, появлялись медленно и тихо, чтоб не потревожить ни себя, ни других. У всех была одна надежда — на скорый приход лета, тогда будто бы полегчает. За полтора месяца похоронили одиннадцать человек. В лесу Дядиван копал могилки. Жена помогала ему, горестно приговаривала и крестилась:
— Бог дал, бог взял…
Умирали на изоляторских койках в полном сознании. Мальчишки задыхались и кричали, требовали разбить все стекла в окнах, им не хватало воздуха. Девчонки беззвучно лежали в белых постелях. Не слышно было и не видно их последнего вздоха, рот чуть полуоткрыт, и верхняя синяя губа изогнута дугой. Кто-то мог выходить в ясный день и тогда подолгу смотрел на небо, весеннее солнце, сидел на ступеньках крыльца или на завалинке и не хотел вставать. Похудевшие лица казались ко всему безразличными и равнодушными. Говорили только шепотом. У некоторых выступили на бумажных щеках розовые пятна, словно подрисованные цветным карандашом. Веки у всех провалились, выделяя большие, красивые, четко очерченные глаза.
Глухо покашливал Толик, выплевывая в белую марлю капельки крови. Иногда он задыхался, убегал за угол дома и там захлебывался в кашле. Однажды в столовой за обедом Толик упал. Его отнесли в изолятор. Там он отказался от пищи, решил поскорее умереть голодной смертью. Дежурили в изоляторе по очереди все до одной сотрудницы лесной школы и девочки, кто постарше. Лишь Зинка одна смогла уговорить Толика поесть.