<…>
был я случайно в нынешней чайной понял секрет
нас просто нет
вот беда
и в принципе видимо не было вообще никогда
<…>
Поэтому ты подходишь к своему убийце и говоришь: Милый, милый убийца, поцелуй меня, разбей меня, размажь меня, вытри о доспех, но давай я буду не первым убитым, а сразу вторым. А первым никто не будет. Первый поединок на поле брани на этот раз ни о чем не скажет: тут ни победы, ни поражения, ничего. И напишут на моей могиле: ТУТ ЛЕЖИТ ПРОТЕСИЛАЙ, ОН БЫЛ УБИТ ВТОРЫМ НА ТРОЯНСКОЙ ВОЙНЕ, А ПЕРВЫМ УБИТЫМ ОН НИКОГДА НЕ БЫЛ. Не милые ли это слова, говорит твой убийца в красивом шлеме. Не добрые, не честные, не справедливые? Он оказывает теплый прием, совершает обряд вторичной смерти, и ты, спокойный, вроде каменный курос, κοῦρος, лежишь, держась за голое сердце – покрепче, до сока. Тело твое тает на побережье чужой страны, как тает восковой образ тебя на моем подоконнике. Я подношу огонь, а искусственная плоть бежит огня, как отталкивается магнитная стружка. Голова становится похожа на разбитое горлышко вина, ощущается явное проседание, будто струны, погруженные под воду или резко сменившие строй. Вот я и смотрю в окно, потом на блестящую лужу из тебя, потом снова в окно, и думаю, как бы в новом году не вернулось твое возбужденное Я-ПРОСТО-ВЗРЫВАЮСЬ-НА-ЭТОМ-ТЕКСТЕ.
Am. 1.2, 1.9
На этот раз фоном должны звучать «Осколки», склеенные с бравадой человека, вернувшегося из пекла, а в ней речь, застрявшая в ритме насилия. Так, от друга, вернувшегося с учений, ты слышишь только о событиях там. Была не вполне очевидна вполне очевидная теперь связь неравного-боя и осколков-девичьих-сердец. В римских элегиях описывают немногих солдат, что подробно рассказывают граждан: кам родного города о войне, рисуя каплей вина расположение сил и векторы их движения. Пуста бутылка, и вино – этот маркер движения войск – бежит в тесный желудок, и люди комкуются желудочным соком. Я РАНЕН В ГОЛОВУ Я ГЕРОЙ, ставший героем в момент ранения в голову, я раздаю героизм возлюбленным, сжимая (покрепче, до сока) их сердца. Вот так мы и совмещены. Большой проспиртованный кулак, который вполне уместно смотрелся бы в Кунсткамере, разрастается до размеров знамен над центральными зданиями, выпуклые вены связываются в плотную связку, фасцию, но – неожиданно – точка соединения со своим бешеным избытком вырастает в жирный праздничный бант на голове первоклассницы. Конечно, я, Публий Овидий Назон, выступающий со стихами на школьной линейке, не хочу писать о войне и насилии, даже если левые интеллектуалы в попытке подобрать вирус для заражения или взлома официального дискурса предлагают писать не о войне, но войной, не о политике, но политически. Это я, Публий Овидий Назон, не понимающий даже, как ты ко мне обращаешься в нашем разговоре – на «ты» или на «вы», ведь ты говоришь просто: «Назон, мне нужна помощь» или «Назон, сегодня холодно». Понятное дело, ты всегда можешь сказать: «Назончик, Назонушка, как дела?» – но это уже слишком, поэтому я, Публий Овидиевич Назонов, Публиев Овидиевич Назон, кто его разберет, на всякий случай подбираю безличные предложения, упоминая твое имя, и тем более не понимаю, как чувствуют себя люди, когда к ним обращаются полным именем, вроде ВАРВАРА, а как – при кратком обращении, вроде ВАРЯ. Так вот, я, ребенок гражданской войны, не хочу эстетизировать, не хочу любоваться насилием, поэтому планирую в голове своей большую прозу о смерти, изощряясь головой, думая, где сказать поуместнее «кровь», а где «гной». Выступая на школьной линейке, я отвожу взгляд от распечатанного текста и смотрю вниз, на ровный квадрат школьного состава, и слова из моих текстов сбиваются на слова известной патриотической песни, а затем я проваливаюсь в обезображенные и гордые глаза детей, как в неаккуратно вырытую яму, содержимое которой вяжет и пачкает. Тогда я вспоминаю твои слова, ведь мы, как обычно, сидели вместе и что-то читали, ты смотрела в экран и делала это сосредоточенно, как памятник, навсегда поставленный смотреть бог знает куда, а я со своей несобранностью постоянно отвлекался, чтобы взглянуть, высмотреть что-то в зрачках под нахмуренными бровями. Ты всегда читаешь так, будто во всех текстах тебя смущает нечто или даже злит, и иногда я позволяю себе этому улыбнуться, на что ты обращаешь внимание. Но в тот момент ты оторвалась от букв и резко сказала, что мы, наверное, ПОСЛЕДНЕЕ ПОКОЛЕНИЕ ПРЕДАТЕЛЕЙ. Тогда была важна, наверное, не сама фраза, но наш общий смешок, ставящий в ней точку. Так вот, я стою на балкончике мавзолея, отвожу взгляд от распечатанного текста и смотрю вниз, на огромный квадрат школьного состава, и вижу этот школьный бант на волосах первоклассницы, а справа от него – мальчика, выбритого под ежик, брови у него совсем не нахмуренные, точнее, наоборот, то есть, наоборот-нахмуренные, поднимающиеся вверх, куда-то вовне одухотворенной физиономии, и вот они взмывают в воздух, в заранее расчищенное от облаков небо, его будто бы вытерли, они взмывают в небо, изгибаются крыльями, в полете умудряются чиститься посредством клюва, резко падают вниз, подбитые пулей из крупнокалиберной снайперской винтовки, например, – это оттуда, со стороны одной из башен, куда ты постоянно упираешь взгляд, чтобы высмотреть какой-нибудь патруль или небесный караул, которым заведует тот самый К., который с агрессивным бебифейсом и как минимум ножом в сапоге. Надбровная птица падает и растворяется в огромном банте первоклассницы. Сколько же глаз у вас, дорогие школьники и школьницы,