Выбрать главу

В дни болезни, которая покидала меня очень медленно, я много думал и о Тарасове. Я находил, что тот надлом, который произошел во мне, был чем-то родствен послеворонежскому состоянию Тарасова, когда он увидел перед собой глухой тупик. Впервые появились сомнения, хорошо ли мы с Борисом делаем, что так упорно требуем от Тарасова исповеди перед нами. Разве мы Боги?

Борис умер 12 августа 1975 года. Думаю, что, если бы Тарасов приехал на похороны, мы наверняка обнялись бы. Но Тарасов приехать не смог, а вместо него за поминальным столом лицом ко мне сидел Анатолий Коноплев. Я узнал его сразу же. Между нами стоял поминальный стакан с водкой, накрытый ломтиком черного хлеба. Коноплев смотрел на меня без смущения. Желания говорить с ним у меня не было, но он заговорил со мной первым. Сказал, что пострадал не меньше нашего. То есть Бориса, Шурика и меня. Что оттуда его выгнали почти сразу же. Что на пенсию он ушел только в чине полковника. Что если бы не случившееся, то был бы теперь генералом, как многие его сослуживцы. Да, вид у постаревшего Коноплева был не очень благополучным. Выпили за Бориса. Коноплев вздохнул: "Бедный, бедный Борис Николаевич. Даже детей после себя не оставил. Зря он там был, ох как зря..." Я усмехнулся: "Значит, и я... зря?" Коноплев с удовольствием засмеялся: "Ты?! Нет, ты не зря. Больше того скажу: ты даже смог скрыть от следствия свое истинное лицо". Я промолчал. Не стал омрачать поминки Бориса тяжелым разговором.

Через много лет мне станет известно, что в те дни, когда искали Тарасова, к Коноплеву пришли Майя Симкина и отец Тарасова посоветоваться. Заодно назвали место, где скрывался Тарасов. Вот если бы не к начальству побежал тогда Коноплев, а тихо увел Тарасова домой, то вся наша история, возможно, была бы совсем иной...

Летом 1989 года позвонил Белкин. Он приехал в Москву с сыном. На этот раз мы с ним встретились, как встречаются близкие родственники после долгой разлуки. Он спросил об Илье Шмаине. Видимо, воспоминание о посещении дома на Зубовской согревало его многие годы. Сам он жил в Тюмени, и у меня даже мелькнула горькая мысль о его возможном одиночестве. Однако мысль эта была напрасной. Очень скоро я понял, что сохранившийся в чистоте пристальный интерес Белкина ко всем глобальным проблемам жизни на Земле был для него теперь неотделим от любви к своим детям - дочери и сыну.

Трогательно было смотреть на нежного и робкого Вадима рядом со своим, словно бы высеченным из горной породы, отцом. Я увез их на два дня в деревню. Погода была хорошая. Гуляли, купались и, конечно же, много говорили. Особенно за вечерним чаем. Правда, каждый раз, когда Белкин начинал говорить о великом марксистском учении, я деликатно помалкивал. Спорить было бесполезно. Тем более что Белкин был моим гостем.

О Вольтер я спросил Белкина совершенно случайно. Белкин вдруг вспыхнул, расстроился и сказал, что, раз она осталась жива, значит, никто не собирался ее убивать. Сдержать себя было трудно, и я быстро произнес: "Да, да, конечно... Тем более что к провалу организации она имела косвенное отношение..."

Видимо, оба мы в эти минуты в одинаковой степени ощущали незримое присутствие Тарасова. Белкин снова сказал, что все равно, лучше Тарасова на эти вопросы никто ответить не сможет...

И все же, когда мы возвращались в Москву, я был счастлив, что поездка с Белкиным удалась. Что наша встреча была по-настоящему дружеской, что мы с легкостью и тактом избавлялись от всех шероховатостей, которые могли бы испортить встречу. Обвал произошел в самом конце пути, на Кутузовском проспекте, недалеко от Киевского вокзала. Белкин вдруг спросил, не жалею ли я, что был в лагере. Меня вопрос покоробил хотя бы потому, что когда-то его задавал Тарасов. Ответил почти без промедления: "Под твоим и Тарасова руководством, что ли?" Получилось неожиданно вызывающе. И тут же вылезли наружу все те недоговоренности, которых, как оказалось, и помимо разговора о Вольтер, в деревне накопилось предостаточно. Там я что-то говорил о Столыпине. Приводил его как положительный пример. Белкин мне это припомнил и сказал: "Столыпинские галстуки!" Точно так же и о религиозном смирении: "Поповщина!" За нашими спинами онемели и затаили дыхание Вадим, моя жена и младшая дочь Евгения. Руль бросало то влево, то вправо. Машины шарахались от нас.

У Киевского вокзала прощались почти как чужие друг другу люди. Однако оба подтвердили нашу прежнюю договоренность на завтра посетить "Мемориал". Вот тогда-то мы впервые и объявили, отвечая на вопросы анкеты, о существовании нашей организации[1].

В августе 1990 года меня пригласили в Санкт-Петербург на встречу политзаключенных 50-60-х годов. Собрались совершенно разные люди, объединенные общей судьбой. Умные и спокойные выступления одних перемежались с почти митинговыми выступлениями других. "Горбачев-фашист!", "Правее Горбачева никого нет!", "Создадим партию политкаторжан!", "Не ответственность общества перед политзаключенными, а ответственность политзаключенных за судьбу страны!"

Мне предоставили слово в самом начале встречи. Говоря о "Демократическом союзе", я упомянул и о том, что, к сожалению, мы не смогли уберечь себя от нечаевщины...

Мое выступление, как вскоре выяснилось, не осталось незамеченным. Меня пригласили на встречу с учениками старших классов одной московской школы в музей Комсомола. Прежде в этом музее я никогда не был. Глядя на пробитые пулями шлемы и шинели, я ощущал себя странно. Было что-то неуловимо родственное между теми, кто их когда-то носил, и нами, пошедшими против Сталина...

Об этом я и заговорил с молодыми людьми, которые пришли послушать меня. У меня вдруг появилось такое желание говорить с ними, будто бы именно здесь я и должен был сказать самые главные слова в своей жизни. У них были такие чистые глаза! Такие светлые лица! Будто и мы с Борисом, тогдашние, тоже стоим рядом с ними.

Правда, был среди школьников один переросток с магнитофоном, который несколько меня раздражал. Каково же было мое удивление, когда месяца через два мне позвонили и сказали, что текст расшифрован. Оказалось, что переросток с магнитофоном был корреспондентом молодежного агентства ИМА-Пресс. Он назвал себя Андреем Барановым. Я спросил, будет ли со мной согласован текст. Он обещал.

Весной 1991 года мне позвонила Аня Заводова и сказала, что ей переслали мое интервью, которое опубликовано в рижской газете "Советская молодежь". Когда газета наконец оказалась в моих руках, я сразу же, едва прикоснувшись к тексту глазами, стал испытывать острое чувство стыда. Многое из того, о чем я говорил, осталось, но почти все мои слова были густо перемешаны отсебятиной, а то и просто враньем. Мне, например, никогда не пришло бы в голову называть Лубянку "Департаментом Страха". Ничего особенного, так говорят многие. Но сам-то я просто органически не могу произносить таких слов.

Было исковеркано и мое имя. Баранов, видимо ради благозвучия, назвал меня Израэлем Мазусовым. Ведь я стал героем его сочинения, и он имел право делать со мной все что угодно.

Публикация появилась во многих республиканских молодежных газетах[2]. Из Киева позвонил Володя Куткин, один из моих самых близких лагерных друзей, очень известный на Украине художник, и, посмеиваясь, спросил, действительно ли я облагородил свою фамилию окончанием "ов".

Прочли интервью и в Сухуми, в редакции газеты "Республика Абхазия", с которой многие годы сотрудничал Тарасов как специалист по абхазским лесам. Тарасова вдруг узнали с совершенно другой стороны. Героической. Вскоре в двух номерах газеты появилась его статья "Не смирившиеся". В редакцию посыпались письма. Тарасов ответил на них развернутым интервью, которому сухумские журналисты дали название в духе Александра Дюма: "Не смирившиеся: сорок лет спустя".

Все эти публикации я прочитал только после смерти Тарасова, испытывая при этом запоздалую досаду, что основой для их написания послужила исковерканная журналистом моя беседа со школьниками.

В июне 1991 года я получил известие о смерти Белкина. Он остался верен себе даже перед лицом смерти. Просил дочь и сына исполнить на его похоронах мелодию революционной песни "Вы жертвою пали в борьбе роковой". Белкин остался убежденным марксистом до конца своих дней. Он был сопредседателем тюменского отделения социал-демократической партии.