— Скажите дежурному унтер-офицеру, что я даю вам разрешение идти в город.
Дорога от ворот шла вниз, под железнодорожный мост, а потом через поле и пустыри. По всему полю желтели насыпи свежевырытой земли; в ямах шевелились люди с лопатами. Старый ополченец, копавший землю у самой дороги, разогнулся и, опершись на заступ, молча с удивлением на нас смотрел.
Мне самому странно и дико было вдвоем с Шарлем идти без вахмана в город через открытое поле.
Мы вошли в предместье. Сколько заколоченных домов! Большая часть жителей, видно, уже выехала. Въезд на главную улицу загорожен деревянным срубом, с наваленными в середку булыжниками.
Запружая мостовую и тротуары, к площади поднимался пехотный полк. У солдат были угрюмые и измученные лица. Они шли молча, понуро; в той стороне, откуда они шли, слышались частые орудийные выстрелы. От колонны то и дело отделялись большие автомобили Красного Креста и медленно въезжали во двор городского госпиталя. На одном грузовике сидели французы из эсэсовской дивизии «Карл Великий». Заметив нас, один насмешливо, но дружелюбно сказал:
— Bonjour, petites têtes![118]
Мы ждали, пока колонна пройдет. Около нас остановилась худощавая, еще не старая, миловидная немка. Будто что-то взвешивая в уме, она попеременно взглядывала то на нас, то на проходивших солдат. Потом стала расспрашивать, где мы работаем и будут ли нас эвакуировать.
— А то переходите жить к нам, мой дом в двух километрах отсюда. Знаете, около мельницы, — она махнула рукой в сторону реки. — Все-таки, когда придут русские, нам с военнопленными спокойнее будет. У нас уже есть один француз. Моя сестра живет с ним вот уже три года. — сказала она, чтобы убедить нас, как нам славно у них будет. — Правда, приходите, — повторила она с озабоченным видом хлопотливой домашней хозяйки и, перейдя улицу, быстрой походкой вошла в молочную лавку.
Мы вышли на площадь. Над низкими домами и над островерхой киркой в молчании раскрывалось пасмурное, пустое, беспредельно высокое небо. Казалось, и дома, и площадь, и весь город погружались в холод вдруг ставшей ощутимой вечности. Будто опьяненные простором неведомого спуская железную штору булочной возбужденно хохотали две смазливые рыжие молодые немки. Недалеко от них, громко разговаривая и смеясь, стояло несколько наших товарищей, которые работали в городе.
По мостовой, не подымая глаз, тяжелым мерным шагом прошли три пожилых рослых ополченца, с суровыми крестьянскими лицами. Один был в синей, двое других — желтых шинелях, с повязками ополчения на рукавах. По привычке к повиновению, они еще исполняли приказания начальства. Но по тому, как они шли, будто не замечая, что повсюду, несмотря на рабочее время, незаконно ходят и открыто разговаривают с немецкими женщинами французские пленные, было видно, — они уже понимали, что привычный, казавшийся незыблемым порядок распался, и на их город надвигается что-то новое неизвестное и грозное.
Товарищи сказали нам, что им было приказано эвакуироваться с хозяевами, но они остались, и пока их никто не трогал. Может быть, забыли в суматохе. Они надеялись переждать во время боя в погребе и выйти уже после того, как русские займут город. Обсудив положение и напившись у них кофе, мы пошли обратно. Нужно было вернуться в госпиталь засветло.
Мы уже вышли за черту города, как на перекрестке дорог нам встретился дозор эсэсовцев. Они шли быстрым шагом, в касках, с автоматами, с мрачно нахмуренными лицами. Я сразу увидел между ними страшно напряженные, красные, с выкаченными глазами лица двух русских пленных: Федя и Яшка. Яшка странно, как посторонний хрупкий предмет, придерживал правой рукой согнутую левую. А у Феди все лицо было залито кровью. Видимо, он был ранен в голову. Они шли, как в тумане, задыхаясь, из последних сил. Особенно Федя — вот-вот упадет.
Трясясь как в ознобе, я уже знал, что сейчас будет. Шедший сзади эсэсовец толкнул Федю ладонью в спину. Федя качнулся вперед и сделал несколько уторопленных шагов. Тогда другой эсэсовец, с рыжими ресницами на четырехугольном лице, бледнея от внезапной бессмысленной злобы, замахнулся карабином и, заорав «Tempo!», ударил Федю прикладом в спину. Федя сделал еще шаг и упал на колени. Тогда эсэсовец стал бить его носком сапога в крестец, раздраженно выкрикивая: «Los! Schwein!»[119] Я слышал глухие звуки ударов и как при каждом ударе Федя охал.
Не выдержав, я крикнул:
— Федя!