Выбрать главу

IX

Во Франции на пограничном приемном пункте нас встретили очень радушно. Здесь все отлично было устроено. Медицинский осмотр, душ, дезинфекция, прекрасный, вкусный обед. Милые провинциальные дамы выдавали нам продовольственные посылки и папиросы. Все хорошо шло, пока не стали проверять бумаги. Когда узнали, что я не француз, на лицах появилось замешательство. На репатриационном свидетельстве мне написали, что в Париже я должен явиться в жандармское управление.

Дня через два по приезде, немного отдохнув, я пошел в жандармерию. Меня всегда беспокоило, когда у меня были не в порядке бумаги. Румяный усатый унтер объяснил мне, что это не к ним я должен был пройти, а в отделение «военной безопасности». Он не знал, где это находится.

— Наверное, в Военном министерстве, — сказал он предположительно.

Несколько дней я ходил по разным военным учреждениям. Нигде мне не могли сказать адрес. Вообще, отвечали неохотно, косились: уж не шпион ли? Наконец, я попал на вокзал д'Орсэ. Оказалось, тут-то это и было. За досчатой перегородкой сидел лейтенант в мягкой блузе из войлочного сукна защитного цвета. Его зачесанные назад желтые сальные волосы не держались, падали ему на уши, лезли в глаза.

Когда я объяснил, зачем я пришел, на его прыщавом лице появилось выражение досады.

— Почему вы не сразу пришли? — спросил он, посмотрев на меня с подозрением.

Я начал перечислять все учреждения, которые я обошел. Он недовольно меня перебил:

— На какой вокзал вы приехали?

Рядом разговаривали между собой еще трое лейтенантов в таких же блузах. Один, качая ногой, сидел боком на столе. Он рассказывал, как нагло себя держат иностранцы. Мне казалось, он намеренно возвышает голос, чтобы я слышал.

— Вот, вчера в кафе какой-то «метек»[134] осмелился громко ругать Францию. Я подошел и дал ему пощечину. В самом деле, что они думают, что Франции больше нет, — с возмущением говорил он, — враждебно исподлобья на меня взглядывая.

— Вы француз? — спросил меня желтоволосый, вертя в руке мое репатриационное свидетельство.

— Нет, русский беженец.

— Ага! — с удовлетворением кивнул он головой и что-то написал на моем свидетельстве.

Я даже не сразу понял, что это такое: «Residence surveillée.»[135] Кровь бросилась мне в голову: как, пять лет… Но я сейчас же примирился. Конечно, это очень противно было, но поскольку у меня нет никаких бумаг, откуда им знать, говорю ли я правду. К тому же, все это на меня подействовало как-то успокоительно: значит, во Франции ничего не изменилось, все осталось, как до войны. В этом было что-то прочное, на что можно было опереться в борьбе со странным чувством, которое не оставляло меня в первые дни моего возвращения.

Мне было трудно определить это чувство. Гуляя по Парижу, я радовался тишине. Нигде не стреляют, люди опять стали домашние, больше никто никого не убивает. И Париж уцелел, уцелели — Лувр, собор Парижской Богоматери, Святая часовня, Вогезская площадь. Я собирался обойти все старые парижские церкви. Я думал о них с благодарностью. Такое чудо, сохранились через столько столетий! Но, несмотря на радость возвращения, я все время чувствовал безотчетное беспокойство. Я с трудом узнавал парижские улицы, особенно в центре. Прежде здесь было так шумно, такое движение: автомобили, автобусы, грузовики. А случись затор, какой концерт гудков подымался! Приходилось подолгу ждать, чтобы перейти на другую сторону. А теперь — гуляй по площади Согласия, уткнувшись в газету, никто не переедет. До самой Триумфальной арки видно светлое на солнце пустынное, каменное русло Елисейских полей. Над бледно-серыми домами — высокое небо, легкие облака. Изнеможение, блаженство, будто уже на самом деле рай.

По бесшумным улицам мне шли навстречу рослые, хорошо одетые, веселые американские солдаты и накрашенные женщины в юбках до колен. Я чувствовал себя неловко перед ними, мне казалось, я не такой мясистый и полнокровный, как они, и у меня нет на лице румянца жизни. Но главное, меня смущала их беспечность: они улыбались, не замечая, что город, как отколовшееся ледяное поле, уже отчаливал от своей прежней невозвратимой прочности: дома, дворцы, мосты над Сеной на глазах делались какими-то почти призрачными, каждое мгновение могли перестать быть, погибнуть, превратиться в безобразные груды камней. Я помнил развалины немецких городов.