Выбрать главу

Так беседуя, мы шли вдоль огромного неба. Солнце садилось все ниже. В торжественном, но торопливом шествии, невидном отсюда за холмами того берега, его словно умирающего царя или Бога уносили в подземную огненную усыпальницу. Мы не прошли и полпути, как оно скрылось совсем. Но еще долго было прозрачно и светло и в небе все не угасали пласты райски-нежных оттенков зеленого, розового и голубого. В этом великом покое вечера теперь вспыхивала и с проворством ящерицы опять исчезала то кровавая, то брильянтовая надпись: «Спрэй» (я вспомнил — такой жир в банках). И дальше, на железной башне, измельчавшей родственнице Эйфелевой, и в другую сторону, до самого Вашингтонского моста, зажглись зеленые и красные огни реклам. Казалось, их отражения в черной воде уходят в бездонную глубину, и весь тот берег, как на сваях, стоит на зыбких, разноцветно-огненных столбах.

V

Бобровский пришел, когда все уже собрались. Он мало постарел. Совсем теперь белые волосы приятно смягчали лиловый оттенок его щек и шишковатого носа. Он держался так прямо, что меня не оставляло вздорное впечатление, будто одна нога у него деревянная. С очаровательной старосветской любезностью он поцеловал у хозяйки руку и, вскинув монокль, начал осматриваться с оживленным, снисходительным и чуть насмешливым выражением. Он был теперь главой одного из тех политических объединений, которые возникли с наплывом новых эмигрантов. Только-что вернулся с какого-то совещания в Мюнхене. Как сказала мне одна его верная поклонница, он переживал «вторую весну».

Когда я подошел к нему, он посмотрел на меня с холодным недоумением. Я растерянно спросил:

— Алексей Николаевич, вы меня не узнаете?

— Да, — сказал он с усмешкой, — узнаю, — и отвернувшись, стал с улыбкой что-то говорить своей соседке.

Странно, перед войной, в Париже, он так всегда внимательно ко мне относился, приглашал сотрудничать в журнале, который он тогда издавал. Ему верно что-нибудь на меня наговорили. Я бодро спросил, могу ли я с ним повидаться.

— Ддда-ааа, — недовольно промычал он после неприлично долгого молчания.

Он все-таки назначил мне, когда к нему прийти, и я все-таки пошел.

Он жил в особняке, почти таком же, как Рагдаев, Он принял меня в большой комнате, уставленной по стенам книжными полками до потолка. Заметив мой взгляд, сказал:

— Это дом моих друзей-американцев. Я знал их еще по Петербургу. Я здесь только гость, но как говорят по-английски paying guest…[138]

— Если бы этот дом принадлежал мне, то разве так бы двинулась русская акция, — прибавил он с упреком судьбе, несправедливому мировому общественному мнению, слепым главам правительств, которые не хотели его слушать. В его голосе мне почувствовалось такое же сожаление, какое я испытывал при мысли, что не могу заниматься живописью: вот уже рождается что-то созданное тобой и могло бы воплотиться, но мешают неодолимые препятствия, А время и силы уходят, уже не за горами старость, так и умрешь, не свершив задуманное.

Указав мне на кресло, Бобровский сел на диван и без всякого вступления стал рассказывать, как перед самым приходом немцев ему прямо чудом удалось уехать из Парижа. Видимо он был убежден, что я к нему пришел именно для этого: узнать, что с ним было за все время, что мы не виделись, и считал своим долгом удовлетворить мое любопытство. Кроме нас в комнате никого не было, но мгновениями он говорил так громко, что казалось он обращается не ко мне, а к незримому сонму свидетелей истории, молча внимавших его рассказу, чтобы запомнить его для вечности. Когда же он вспоминал о моем присутствии, он так щурил свои близорукие глаза, чтобы меня рассмотреть, будто я находился от него на большом расстоянии. Между тем нас разделял только узкий, длинный стол для газет и журналов.

Он кончил говорить о себе. Я ждал, сейчас он начнет расспрашивать обо мне и о других участниках наших собраний у Мануши. Ведь он ходил на эти собрания и с благожелательной снисходительностью слушал наши споры, был другом Мануши. Он не мог не знать, что не только сам Мануша, но и многие другие участники нашего кружка погибли во время войны, отдали свою жизнь за те идеалы демократии, справедливости и свободы, к борьбе за которые он всегда призывал. Даже я, хотя, по сравнению с другими, я так мало сделал, я все-таки пошел тогда на войну за эти идеалы, рисковал жизнью, пять долгих лет мучился в плену, это как на каторге. Не может быть, что он ничего меня не спросит.

Но Бобровский молча смотрел на меня с вопросительным и строгим выражением. Он, очевидно, недоумевал, почему теперь, после того, как я узнал все, что с ним случилось за эти годы, я не встаю и не ухожу. Сомнения не могло быть: аудиенция кончена. Мне было странно и неловко.