Я свернул на Бродвей там, где стоит конный памятник. В вышине голова бронзового героя неподвижно реяла, плыла в дивной, люстральной бледности неба.
На Бродвее мне повстречался курчавый, с коричневым лицом мальчик пуэрториканец. Плачет, хнычет. За ним, жуя резину, другой мальчик, постарше, совсем черный, верно, негр. Впрочем и пуэрториканцы бывают такие черные. Выражение лица у этого второго мальчика было какое-то не по-детски задумчивое и спокойно-жестокое. Мне представилось это он побил плакавшего мальчика и мне стало почему-то ужасно тяжело. Казалось бы, что тут такого: подрались мальчишки и более сильный и злой побил слабого. Но мне было отвратительно, как перед приступом тошноты. Ведь вот они еще дети, а уже знают закон жизни: сильный бьет слабого. И никакой жалости к побитому у победителя не было. Я чувствовал всем существом: я не хочу этого. Мне приходила странная мысль: пора с этим покончить, это скучно, надоело. Но что же тогда? Ведь стремление к господству, к борьбе, к экспансии — это сущность жизни. Этот безжалостный мальчик просто здоровый, нормальный мальчик. Он живет в согласии с законом природы. А то, что мне этот закон кажется страшным и отвратительным — это признак болезни.
Я почти столкнулся с вышедшим из боковой улицы инженером Кульковским. Он тоже шел на собрание памяти Зырянова. Один из тех новых эмигрантов, которые сразу выдвинулись по приезде в Нью-Йорк, инженер Кульковский выступал на всех собраниях и получал помощь от всех благотворительных фондов. Обычно он говорил вдохновенно и страстно, но понять его было нелегко. Никто не мог сказать с уверенностью, либерал он или реакционер. Ему помогали некоторые еврейские организации: он был будто бы еврейского происхождения. И в то же время он выступал у монархистов с докладами, которые неприятно поражали своим антисемитизмом даже крайне правых. Говорили, что он состоял и в украинских организациях и на каком-то собрании памяти Бандеры называл русских «москали, вороги прокляти!». Когда его об этом спрашивали, он взволнованно оправдывался, говоря, что в то время голодал и бандеровцы «заставили» его так говорить, но что он имел в виду не русский народ, а коммунистов.
Мы заговорили о предстоящих президентских выборах. Я спросил Кульковского за кого бы он голосовал, будь он американским гражданином: за демократов или республиканцев?
— Как за кого, вы же сами знаете, — сказал он захохотав, но в его глазах промелькнуло беспокойство. Я подумал: «как у затравленного зверя», хотя кроме зайцев я никогда не видел затравленных зверей.
— Нет, не знаю, — сказал я безжалостно.
С опаской оглянувшись по сторонам, Кульковский, многозначительно на что-то намекая, сказал:
— «Ходить бывает склизко по камешкам иным». — Но вдруг его прорвало: — Да, как же вы думаете? Разве вы не знаете, что теперь в Америке у коммунистов больше друзей, чем в Москве. В Москве, там теперь остались только жулики, карьеристы, сволочь, никто в коммунизм больше не верит, а вот здесь многие еще верят, что это какой-то там важный опыт. То есть, они, может быть, даже антикоммунисты, но они марксисты, социалисты. Да не только в Америке, а в Дании, в Норвегии, в Швеции — всё социалисты, друзья коммунизма. Что же вы спрашиваете? Я мой выбор сделал! После того как все было продано, после Ялты, после выдачи в Лиенце? Я сам видел, что там делалось, по три человека одной бритвой резались, — говорил он, все более волнуясь, последние слова почти уже выкрикивая с полусумасшедшим блеском в глазах.
Он знал, что я знаю, что он послевоенный перебежчик и не мог быт в Лиенце, но с прирожденным ему чувством драмы он также знал, что его негодование произведет более сильное впечатление, если он будет говорить как очевидец страшной несправедливости, жертвой которой он сам чуть не стал. Со своим измученным лицом, безумными глазами и клочьями белоснежных волос по бокам огромного лба он походил на вдохновенного библейского пророка.
— Да, но ведь тогда была bipartisan policy[139], — сказал я неуверенно. (Мне было неприятно думать, что демократия могла так выдать людей на погибель.) — А вот, если бы Рузвельт не провел вовремя необходимые реформы, в Америке была бы социальная катастрофа, и Америка не могла бы теперь помочь Европе и всюду победили бы коммунисты.
Положив мне на плечо руку и смотря на меня своими запавшими страдальческими глазами, Кульковский сказал неожиданно задушевным голосом: