Я увидел его снова только следующей осенью. Мы возили на тракторе картошку на станцию Линде. Когда мы проезжали Добрин, товарищ, толкнув меня в бок локтем, сказал: «Ты не узнаешь, это Вицке!»
И я его увидел. Он стоял у двери маленького, в два окна серого домика. Меня поразила болезненная худоба его некрасивого лица и всего костлявого тела. Или прежде, видя его каждый день, я привык к этой его страшной худобе, перестал ее замечать, или она с тех пор увеличилась, но только теперь она бросалась в глаза, была главной чертой всего его облика.
Узнав нас, Вицке очень обрадовался. Взволнованно размахивая руками и крича что-то приветственное, он стал подпрыгивать на месте. Его долговязая нескладная фигура нелепо, как картонный паяц, взлетала в воздух. Что-то жалкое и трогательное было в том, как этот пожилой человек, худой как обреченная на живодерню кляча, выражал свою радость нас видеть прыжками и криками.
Прошел еще год. Мы опять возили картошку. Со станции возвращались пешком. На выезде из Добрина немецкие рабочие, чинившие дорогу, закусывали, сидя на обочине. Вицке сидел в стороне. Меня опять поразила еще больше обозначившаяся костлявость его сгорбленной спины и огромных ног, согнутых в коленях острыми углами. В его мертвенно-бледном лице не было ни кровинки.
Я подошел к нему поздороваться. Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня. На мгновение на его губах появилась слабая улыбка, но сейчас же, словно он вдруг забыл обо мне, его лицо снова приняло усталое, отсутствующее выражение. Я выпустил его руку. Она тяжело выскользнула из моей разжавшейся ладони и как неживая посторонняя ему вещь легла рядом с ним на траву.
Показывая на него глазами, стоявшая тут же женщина, которая, видимо, принесла Вицке полдник, равнодушно сказала нашему вахману:
— Совсем плох, грудная болезнь.
Докурив папиросу, недовольный задержкой вахман, крикнул нам:
— Los Mensch, es ist bald zwölf![77]
Через несколько дней мы снова шли пешком со станции. Те же немцы работали на дороге. Но Вицке с ними не было. Я узнал одного из рабочих — это был Зеро. Я спросил у него:
— А где же Вицке, передайте ему от меня привет.
Не узнав меня, Зеро смотрел, озадаченно и недоверчиво улыбаясь. Наконец, поняв о чем я спрашиваю, обрадованно сказал:
— Witzke kaputt, tot.[78]
— Когда?
— Вчера похоронили.
X
На ферме картошки давали вволю, да и хлеба хватало. «Бауэр» понимал — как нужно кормить скотину, так и пленных нужно кормить, а то не справятся с работой. Главное же, стали регулярно приходить посылки из Франции. Но мы еще долго набрасывались на еду со звериной жадностью. Страх никогда не насытиться. Картошка больше уже не лезет в горло, но вспомнишь добринский голод и снова запихиваешь в рот ложку за ложкой. И каждый раз было жалко вставать из-за стола.
В моем новом «команде» нас было всего пять человек. Поселили нас на конюшне, в каморке для сбруи. С самого начала мы зажили настоящей коммуной. Когда получали из дому посылки, делили съестное и табак, всем поровну. Да и с соседним «командо» скоро завязались дружеские отношения. Я с удивлением вспоминал теперь, в каком узком кругу я жил до войны: несколько «вырванных с корнем» завсегдатаев монпарнасских кафе, собрания у Мануши — и это все. А среди людей, на улицах, в метро, в учреждениях, я чувствовал себя чужим. Мне и в голову не могло прийти с кем-нибудь из них заговорить. Я стеснялся и моего дурного французского языка, и моих непонятных им мечтаний и моего неучастия в заботах их жизни, казавшейся мне скучной и страшной. Мне не о чем было с ними говорить. Я боялся их и в то же время чувствовал себя перед ними виноватым. Ведь это они создавали своим трудом все, чем я пользовался: одежду, еду, освещение, дома, улицы, знание, книги. До войны меня так мучило что я не живу как все, как принято, что у меня нет ни жены, ни постоянного заработка. Какой-то неприспособленный, отверженный, никому не нужный, А теперь я занимал определенное «общественное положение», — жил как тысячи моих товарищей, так же тяжело работал как они, был такой же французский военнопленный. И они, не смущаясь моим странным для них именем, тоже смотрели на меня, как на своего, понятного им человека, который думает и чувствует как они, как «мы все». А денег и жен у нас ни у кого не было.