— Посмотри, что у этого чучела на ногах, — давился от смеха товарищ.
Мужичонка был в лаптях. Это в первый раз в жизни я видел лапти не на актере, а на настоящем мужике. Я понимал, что простолюдину-французу этот человек должен был казаться странным, может быть, даже не совсем нормальным. «Откуда он, — подумал я, — он вряд ли советский… Из советских никто так не одет». Я подошел к нему:
— Скажите, откуда вы?
— А мы из-под Двинска, то есть Дюнабург по-теперешнему.
Я спросил тогда:
— Как вы думаете, кто победит?
Смотря на меня сверлящим из-под косматых бровей взглядом, видимо, стараясь понять, кто я такой, он сказал, будто не поняв моего вопроса:
— То есть, как это — кто победит?
— Ну да, кто победит — Россия или Германия?
Тогда он насмешливо ответил:
— Как же, известно, кто! — И пошел к телеге своего бауэра.
Тот сердито стал ему что-то выговаривать. Но он не испугался.
Удобнее усаживаясь на передке телеги, он дерзко, ответил по-русски:
— Подожди, дай дерюгу под… подложить.
С одним из «остовцев» меня познакомил Бернар. С тех пор, как Россия участвовала в войне, он стал относиться ко мне еще дружественнее, чем прежде. Работая на дальнем поле, он, по его словам, «разговорился» с одним русским. Он не объяснил на каком языке. На мои вопросы, как выглядел этот русский, Бернар сказал с той маленькой усмешкой, с какой он обычно говорил о лошадях, вообще о существах, которые ему нравились:
— Oh, il était tout rond.[91] — Потом, помолчав, прибавил: — Il est comme moi.[92] — Ему, видимо, приятно было думать, что в России живут такие же, как он, не похожие на городских, деревенские, лесные люди.
В воскресенье Бернар повел меня на место, где он встретил в поле русского. Нам повезло: русский как раз пас стадо. На вид — лет семнадцати, с выгоревшими волосами. Бернар был прав: у него было совсем круглое лицо, с детским носом пуговкой.
— Нагрузка, — сказал он, насмешливо показывая бровями на коров на лугу.
Я спросил:
— Вы дома тоже в деревне работали?
— Я не работал, я занимался, — ответил он гордо.
Он твердо был убежден, что русские победят:
— Это только вначале немцы легко продвигались. Многие украинцы думали: «Чего воевать, лучше по домам разойтись». Ну, а как немцы до настоящей России дошли, тут весь народ поднялся.
Уж не подлаживается ли он ко мне, видя, что я против немцев? Мне хотелось допытаться, что он думает на самом деле.
— Конечно, вредительство было, — сказал он нехотя. — Там, где до… туда подбрасывают, а где ни…, туда не везут. Вот в 32-ом году здоровая голодовка была. Дядька мой тогда еще помер. А потом хорошо стало. Не то что здесь. Знал бы, лучше бы в партизанку ушел. Сам увидишь, если русские сюда придут, здесь тоже российские порядки установятся. Панов не будет.
Я радовался его словам, подтверждавшим мою надежду, что в борьбе с немецким нашествием произошло примирение между народом и властью. Но когда я его спросил, все ли «остовцы» так думают, как он, он сказал:
— Нет, это только я такой отчаянный русский.
Эти слишком короткие встречи оставляли неясное впечатление. Я только чувствовал, что советские люди не такие, как я представлял их себе по эмигрантским и советским журналам, но какие они на самом деле, какая жизнь в России, я не мог понять и меня это мучило.
II
Шла уже третья зима в плену. Письма из Франции становились все тревожнее, все грустнее, но вместе с тем в них чувствовалась теперь надежда. С моими друзьями мы переписывались иносказательными выражениями: «с доверием читаю англо-саксонскую литературу», потом — когда война дошла до России — «перечитываю „Войну и мир“!» Меня радовало, что мы по-прежнему думаем и чувствуем одинаково. Одно огорчало: Мануша и Ваня мне не отвечали. В ответ на мои вопросы, мне писали: они оба тяжело больны «распространенным теперь хроническим гриппом». Я догадывался, что это значит, и меня беспокоило и мучило, что они всё «не выздоравливают». В плену мы ничего не знали о начавшемся во Франции движении сопротивления. Но когда мне написали: «Ваня умер. Не можем теперь всего тебе написать. Когда вернешься, узнаешь», у меня не было сомнения, что это немцы его убили.
Я думал о Ване с восхищением и любовью, но, странно, я не мог почувствовать его смерти. Я так давно уехал из Парижа и не знал, вернусь ли, увижу ли когда-нибудь всех оставшихся во Франции. Они так недостижимо далеко были, что я видел их всех, и живых, и умерших, словно с того света или с другой планеты.
* * *