Теперь я вижу, до чего банально было это чувство. Но это не уменьшало его непосредственности и силы. Больше не было всего страшного и нечеловеческого, что совершалось уже столько лет.
Только торжество весны. Одно из тех мгновений, когда чувство жизни, пусть слепой, безжалостной, но все-таки прекрасной, охватывает с такой силой, что мысли о страданиях людей и неизбежности смерти становятся безразличными.
Внезапно из окна барака донесся протяжный стон. Меня поразила эта противоположность. Здесь, на дворе милостиво царствует свет и тепло солнца, свершается праздник вечного обновления, а там — больничный запах, стоны, смерть у изголовья коек. Мне неясно вспомнилось: поэты и художники изображали природу в виде молодой женщины с повязкой на глазах. Прекрасная, но равнодушная, она идет, безжалостно попирая ногами уничтожаемые ею жизни. Сияние весеннего дня показалось мне теперь похожим на эту женщину.
В сенцах барака я столкнулся с одним из наших докторов, капитаном Леже. Вертлявый, хлыщеватый, циничный в разговорах. Но в отличие от глумливо-насмешливых глаз, длинный с подвижными ноздрями нос капитана имел какое-то проникновенное выражение, словно это был особый исследовательский орган для распознавания болезней. Капитан Леже славился своими диагнозами. Пленные его не любили, но отдавали ему должное как хорошему врачу. С необычным для него строгим выражением, он спросил меня:
— Хотите посмотреть, как умирает человек?
Он привел меня в отдельную комнатку, где стояла только одна койка. Я с ужасом смотрел на больного. Лицо почти как у мумии, но нос не провалился, а наоборот длинный, с безобразно обозначившимися хрящами; коричневые белки заведенных к векам рыбьих глаз; из полуоткрытого рта вываливается сизый, набухший язык.
Санитар наклонился к нему дать лекарство. Но больной, подозрительно покосившись на подносимую к его рту ложку, внезапно оттолкнул руку санитара и словно приподнятый посторонней силой, сел на постели, прямой как доска. Мне даже почудился скрип деревянных шарниров. Его глаза с выражением идиотического гнева завертелись колесиками, как у комических актеров в фильмах, и он странным горловым голосом отрывисто прокричал какие-то непонятные, как будто даже нефранцузские слова, не имевшие отношения к происходившему теперь. Может быть, какая-то старая обида ему вспомнилась.
Санитар уложил его обратно на носилки и больной затих. Что-то страшное и в то же время почти карикатурное было в механичности этой последней бессмысленной вспышки жизни. Я знал, это умирает человек, брат. Умирает на чужбине, в плену. Но я не чувствовал волнения, словно видел конец не человека, а какого-то человекоподобного робота. Он еще двигался, но завод уже был на исходе, и по мере того как движение прекращалось, исчезала иллюзия жизни и все очевиднее становилось, как в общем грубо и несовершенно было сработано это бедное создание, из какого непрочного, уже наполовину сгнившего вещества. Куда там — «по образу и подобию». Умом я сочувствовал ему, но этот чудовищный, умиравший на моих глазах предмет нельзя было любить. Я испытывал только ужас, желание уйти. Я говорил себе: «Это закон жизни. Я не виноват, что он умирает, а я еще жив, здоров, могу радоваться солнечному свету, могу надеяться. Даже в Евангелии сказано „предоставьте мертвым погребать своих мертвых“. Иначе жизнь не могла бы продолжаться. И мы, живые, мы тоже умрем». Но мне чувствовалось в этих рассуждениях какое-то предательство. Что-то неодушевленное безжалостно его уничтожало, а мы равнодушно продолжали заниматься своими делами, надеждами, заботами.
На тумбочке у изголовья я увидел карточку: плечистый, густоволосый человек, с умными блестящими глазами и круглым сильным лицом, несоединимым с его теперешним, ссохшимся. Под ручку с этим крепким, полным жизни человеком, каким он был прежде — молодая, красивая женщина с большой грудью. В углу французская, вероятно нежная, надпись наискось. Я чувствовал, что не могу простить этой чудовищной насмешки над ним, над всеми людьми. Думают, любят, борются, сознание каждого — центр мира, и вот, после мучительных страданий, перестают чувствовать и сознавать превращаются в мерзостную падаль. Бог, если только есть Бог, не мог этого хотеть. Даже самый суровый и мстительный тиран никогда не приговаривал к мучительной смертной казни всех без исключения людей. Нет, здесь что-то произошло, какая-то непредвиденная катастрофа, которая помешала создать людей бессмертными, добрыми, всезнающими. Говорят, идеи Федорова — безумие, но ни на какое учение, которое не обещает победы над смертью, я не согласен.
* * *