Выбрать главу

Гуляя по вечерам за бараками, мы старались угадать, какие это горят города и в скольких километрах отсюда. Потом стала слышна дальняя канонада. Немцы говорили, это их учебная стрельба. Но им больше никто не верил. С каждым днем канонада приближалась.

Наступил вечер, когда уже больше не могло быть сомнений: бой шел совсем близко. Я стоял за бараками около ограды из колючей проволоки. Были слышны частые, будто нагонявшие друг друга, резкие звуки орудийных выстрелов. В темном лоне ночи эти звуки, казалось, двигались: то сходились, — удары выстрелов били все быстрее, все чаще, все с большим ожесточением и силой, — то снова расходились, слабели, отдалялись.

— C'est un combat de chars![111] — возбужденно сказал стоявший рядом со мной санитар Олив, по-африкански пышно курчавый человек, с могучим туловищем на коротких, кривых ногах. Родом итальянец, он говорил с сильным марсельским акцентом. На его толстом курносом лице блестевшие глаза смотрели весело и дерзко.

В глубоко вырезанных ноздрях был виден заросший черными волосами розовый хрящ перегородки.

— Putain! — сказал он с восхищением. — Tu te rends compte![112]

Орудийные выстрелы слышались теперь совсем близко. Перед нами, надвигаясь из глубины мрака, грозно грохотала невидимая нам яростная битва, — будто там кто-то с нечеловеческой силой бешено бил огромным ломом в чугунную доску, и вдруг совсем близко, казалось из-за ближайшего перелеска, застрочил пулемет.

— Ils arrivent, les camarades «roussko»[113] — торжествующе сказал Олив и с насмешкой крикнул часовому на вышке: — Russo commo![114] — Он, верно, думал, что он это по-немецки сказал.

К нам подошел делавший свой обычный вечерний моцион польский хирург. На каком бы языке он ни говорил, он всегда прибавлял при обращении слово «пане» и французы прозвали его «панье». А я долго думал, что это потому они его так называют, что по-французски panier — корзина: он был толстый, с круглым животом. Остановясь около нас и слушая грохот боя, он всматривался в ночь, стараясь угадать, что там происходит.

— Симфония! — сказал он с улыбкой.

Постояв еще немного, я пошел обратно к баракам. Волнение сжимало мне горло. Пять лет плена. И вот теперь, в окружающей нас темноте, сокрушая заколдованное могущество наших поработителей, в грохоте боя шла неизвестная грозная Россия, от берегов которой я отплывал более двадцати лет тому назад.

У входа в последний барак я почти натолкнулся на маленькую фигурку, словно притаясь стоявшую в тени.

— Федя, что вы здесь делаете? — спросил я удивленно.

Он взял мою руку и, сдерживая волнение, тихо сказал:

— Владимир Васильевич, слышите эти разрывы один за другим: та-та-та-та. Это «Катюша» играет.

Стараясь различить среди звуков орудийных выстрелов и пулеметных очередей эти особенные звуки «Катюши», я спросил:

— А правда — эта «Катюша» такая страшная?

— Ах, еще бы, все сжигает. — Он помолчал и вдруг заговорил с волнением, которое меня удивило, так как он всегда был очень сдержан. — Владимир Васильевич, не могу я больше, убегу к своим.

— Мы тоже обдумываем, да трудно это, Федя: на всех дорогах заставы.

— Все равно, пусть убьют. Измучился я здесь. Верите ли, ночи не сплю. Все лежу и думаю, как же это, русские, свои совсем близко, а я что же? Раньше мне нельзя было, не мог больных бросить. А сегодня мой последний умер, — сказал он печально.

* * *

На следующий день Федю перевели обратно в русский лагерь. Вечером около кухни стоял с телегой высокий, в белой папахе конюх Яшка Медяков. Федя о чем-то говорил с ним вполголоса. Русские конюхи жили на конюшне при нашем лагере. Жили богато. Возили и крали американские посылки, пили водку, в городе у них были любовницы. Вся чернорыночная лагерная торговля проходила через их руки.

Когда я увидел Медякова в первый раз, он так же как сегодня стоял с телегой у кухни. Только тогда мороз был крепче. Туго перепоясанный по впалому животу, он прохаживался около лошадей, притоптывая озябшими ногами и напевая вполголоса:

«Есть на свете уголочик, Ето тоже да не мой»

Несмотря на неуклюжие сбитые сапоги, у него была легкая, как волчья побежка, походка. Даже в узкой и короткой ему шинели он был хорош собой: высокий, статный, с широкими плечами и грудью. Белая папаха очень шла к его красивому лицу. На лоб молодецки выпущена прядь русых волос. Но во взгляде серых глаз что-то тяжелое, скучное, ленивое. Держал он себя независимо, почти высокомерно.

Я спросил его:

— Вы казак?

Смотря на меня с высоты своего огромного роста, он усмехнулся, открывая сплошные белые зубы:

— Дед мой был казак, отец — сын казачий, а я… — Почувствовав, что получится обидно для него самого, он не договорил.