И не объяснишь никому, что вот уже почти пять лет, целую жизнь, этот «кадр» с ним и что уже не кадр, а целый фильм без начала и без конца, и он уже не в силах понять и оцепить, какая она со стороны. Порой во время этих хождений, когда, крадучись, уходили, словно отступающий какой-то патруль сквозь враждебное окружение, мимо коммунальных дверей, едких ночных сторожей, в отдельные какие-то моменты т о ж е смотрел на нее со стороны, и самому казалось: «Хорошо, теперь пора расставаться, сейчас провожу, поцелую напоследок — и свободен. Пойду по ночной Трубной к центру, бульварами, одинокий, простившийся, возможно даже навсегда, полный не того, что уже было — с ней, а другого, что еще будет неизвестно с кем».
Так бывало в какие-то призрачные мгновения, когда при свете голых коридорных ламп, горящих по-ночному вполнакала, но с беспощадной яркостью, шли каждый сам по себе, стараясь не разбудить соседей, гордо шли, как бы никого не пуская в свою всем известную и никому тем не менее не доступную тайну. И почти никогда не бывало так, чтобы ни на кого не смотреть. Нет, смотрел на кого-нибудь. И даже записывал чей-то телефончик на студенческом вечере и что-то жарко шептал соседке при свете костров, под звуки дружных песен «на картошке» в колхозе.
Нет, черту не переступал. Что-то удерживало. Казалось, после этого уже не будет ничего, что было прежде. Но вертел головой по сторонам — видел всех хорошеньких девчонок Москвы, Советского Союза и даже братских стран, слышал, как они шелестят широкими, по моде тех лет, парашютными юбками. Но боже, как тянуло к ней — именно после разлук, после ночных этих костров, случайных флиртов, чьих-то любопытных взглядов и на минутку нежных рук, после долгих застолий со множеством глупостей, с громкими песнями, с анекдотами.
Долго он не мог без нее тогда.
Начало отношений, как сам он любил говорить потом, «было солдатское, с письмами «шлю привет, жду ответа».
Познакомились на вокзале, откуда эшелон увозил на целину.
То было время эшелонов, идущих на целину. Люди уезжали по путевкам райкомов, по распоряжениям и без них, рвались туда сами и там оставались надолго, навсегда. Другие бежали назад уже после первых месяцев, не выдержав, рискуя комсомольским билетом и будущим.
«Это жизнь, новизна, это степь, это новые города, здесь чувствуешь себя человеком», — писал ему школьный товарищ, с детства романтический Толя Дмитриев.
«Рубим камыш, по профессии не оформляют, в палатке восемнадцать человек, напиваются, горланят песни… Больше всего хочу домой», — писал другой товарищ, слабогрудый, мрачный Юра Горлов.
Значит, надо разобраться самому.
Поначалу их отправляли на полгода в совхоз «Амангельдинский» Кустанайской области. Многие буквально рвались ехать, но кое-кто отмотался по состоянию здоровья. У него тоже был момент слабости. Он почти уже договорился о справке. Был такой малый, который все мог. И когда собрали их в деканате и ректор читал список, в карманчике уже лежала та спасительная справка.
Уже прочитали список и надо было только подойти к декану, и он уже сделал несколько шагов, но увидел вдруг лицо отца. Он уже знал это выражение, своего рода гримасу, какая бывает при виде дохлой жирной мухи в углу окна, да и представились рожи ребят, всё понимающие, проницательные: «Заболел, бедненький, болезненный мальчишечка. Москва ему нужна. Москва излечит».
Не хотелось быть Красносельским. Был у них такой Красносельский, всегда заболевавший в ответственные моменты, со скорбным взглядом влажных темных глаз.
Так и не вытащил ту справочку.
«Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты и я».
Было, правда, смутное чувство каких-то упущенных возможностей, счастья пофилонить, пошляться от весны до поздней осени, даже до зимы по любимой им тогда остро Москве. Особенно любил он ее летнюю, опустевшую, с просторными зелеными ее дворами, с маленькими двориками Арбата, с подрагивающими от электричества и волшебства танцплощадками.
Сознание упущенных возможностей никогда не делает человека счастливым.
Однако решил.
Антонина собрала его умело и быстро. Отцу и хотелось, и не хотелось, чтобы он ехал. Не хотелось, чтобы дезертировал, но и чуть боязно было, и потому рассуждал особенно четко и логично: «школа жизни, реальность, самоотверженность» и проч. Отец не чужд был подобных рацей.
Все сверстники Сергея выпивали в последние дни. Прощались со своими девчонками, сидели в кафе, шатались группами по весенней Москве, пели с надрывом: «Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я прощаюсь навсегда…»