Нет, здесь был мощный агрегат со злым свистом, потом с грохотом, будто водопадная струя, круша все, громыхая, низвергалась и несла… Красные, облитые лаком ракетообразные кабины переворачивались и падали. Их взлет сопровождался музыкой, здесь был своеобразный музыкальный эффект; оркестровый взрыв тоже как бы подбрасывал кабину, посылая ее в пропасть, и она летела, выходя из своей орбиты, почти задевая деревья, ускользая от соприкосновения с их верхушками как раз в тот момент, когда ты, весь сжавшись, уже предчувствовал удар, взрыв, конец всего и тебя в том числе. Адская была машина. Гордая Дашка вцепилась в его руку, попискивала, говорила тоненьким голосом: «Домой хочу, к маме», и все это было ему приятно, и свое превосходство он выразил в том, что погладил ее по волосам.
Мелькали пятна — то ли лица, то ли песок внизу, — музыка замирала, слышался только скрежет сцеплений, и весь путь космонавтики и астронавтики от Гагарина до Стаффорда стал понятен, возможен и был почти пройден ими.
Но вот и замедление, и приближающаяся земля, и другие жаждущие риска и высоты. Вышли, пошатываясь. Как пишут в книгах, «земля плыла под ногами». А точнее, она быстро и осязаемо вращалась.
— Еще хочешь? — сказал он, гусаря, зная, что не ошибется в ответе.
Она только скривила рот и сделала круглые глаза, полные ужаса и отвращения.
— А я мог бы. Даже запросто. Острые ощущения, блеск.
— Пошли в Нескучный, — сказала она. — Там тихо.
Они пошли, и он замечал, как разнообразна жизнь в парке, как он словно бы разбит на своего рода пояса, различные как по обстановке, так и по занятиям.
Первая часть, с аттракционами, была шумна, напоминала площадь или стадион. Вторая словно бы предназначалась для красивой, сытой и праздной жизни. Здесь пахло бараньим жиром, острым шашлычным духом, во все ресторанчики и павильончики стояли очереди; людей было слишком много, казалось, они будут стоять так до рассвета, вдыхая и ловя чуткими ноздрями этот необычайно волнующий запах; скрипели уключины в пруду, в полутьме медленно разъезжались лодки, на тускло белевших мостиках стоял кто-то, обнимая кого-то невидимого. Это была зона праздника, знакомств, легкого флирта, первых смущенных, почти что дружеских объятий.
Тайные объятия начинались дальше. Там, где исчезал запах мяса и угольков, затихали голоса, где блестела тусклым металлом река, где в углублениях стриженой листвы стояли скамейки с притаившимися, замершими людьми. Здесь надо было идти не глядя, не оборачиваясь, не оглядываясь по сторонам. Только вперед и по прямой. И быстро. И он так и шел. Но испытывал смутное и немного липкое чувство стыда и любопытства. Впрочем, любопытство подавлялось, а стыд не выдавался. И он шел с ней рядом как ни в чем не бывало, только говорил чуть громче, чем следовало.
Неожиданно в этой теплой смутной тишине откуда-то сверху послышался перебиваемый ветром и шорохом мелодический звук. Они тут же узнали его — мелодию из «Крестного отца».
Трудно было передать и объяснить власть именно этой музыки, этой мелодии. Она вдруг переносила тебя из этого темного парка с липким шорохом в другой, огромный, солнечный, может быть даже на берегу моря. Не исключено даже, что с пальмами и с какими-нибудь огромными яркими цветами. Ты шел с ней, да, именно с ней, и ты и она были другими: ты был мужчина, она — женщина. Вот именно так: парк, море, музыка, вы равные и не последние в мире взрослых, никакого страха, подсчета копеек, гляденья на часы — «домой пора», стесненности, неудобства взять за руку, незнания, о чем говорить, пустых слов, добываемых с таким трудом, будто они те самые, из-за которых изводишь тысячи тонн словесной руды, будто не будет завтрашнего унижения перед чистой доской, резкого вызова по фамилии, когда ты словно лишаешься имени, родителей, дома, казенный человек — один, без знаний и без защиты, постоянно ждущий наказания неизвестно за что.
Нет, не машина времени из детских книжек, а всего лишь непрочный, пропадающий куда-то клавишный звук, перебиваемая шепотом и ветром записанная где-то далеко на пленку мелодия.
— Ты что бормочешь? Заклинание, что ли? — спрашивает Дашка.
— Вроде того. Слышишь?
— Да, я это тоже очень люблю.
— Отлично. И будто в первый раз слышишь. Помнишь, как в лагере ее же крутили?
— Помню.
— Ты тогда все время чего-то из себя строила.
— Наверное, я такая и есть.
— Какая?
— А я не могу определить. Я никогда не знаю, что я сделаю дальше.
— Молодец. Человек-загадка. Тебя надо в институт, в колбочку.
— Не смейся… Я действительно не знаю. Мне хочется сказать что-то хорошее, а я говорю плохое. Я не знаю, что я сделаю через пять минут.